больше, надо было уехать из Москвы — здесь слишком обычное существование. А нам необходимо было необычное — перелет, полюс, Комсомольск. Бежать, торопиться, не затеряться в тылу. Ни времени, ни сил не оставалось на вопросы, на жизнь духа. Да и нужна ли она?
И душа, едва-едва пробуждавшаяся, крепко и надолго уснула.
Между тем отсутствие вопросов вовсе не означало отсутствие ответов. Ответы были — категоричные, решительные, однозначные. Не мною выношенные, не мною выстраданные. Полученные из вторых рук, как готовые формулировки, выводы, законы, заклинания.
1931 год
Однажды на комсомольском собрании в институте я сказала, что нужно изучать враждебную идеологию, иначе как же мы можем всерьез сражаться против нее? Но это были эпизоды, идущие наперекор основному течению жизни и мысли.
По характеру и по воспитанию и по самой обстановке домашней я совсем не была подготовлена к длительным, одиноким размышлениям, даже к самому пребыванию наедине. Прошло много лет, прежде чем я поняла, как это необходимо каждому человеку.
Я не отворачиваюсь от своей юности. Тогда возникло доверие к миру, ощущение добрых и ясных человеческих связей, то чувство локтя, без которого мне невозможно существовать.
Вероятно, тогда и родилась моя вера в бескрайность человеческих возможностей. Если эта вера не родилась со мной… Человек может все.
Я была очень счастлива в юности, я прошла университет счастья, не пройдя школы несчастья. Первая настоящая любовь — счастливая, брак — счастливый. Снова и снова укреплялось во мне — так надо, так нормально, человек рожден для счастья. А несчастье, горе — это отклонение, аномалия. В юности я не могла ни понять, ни принять мудрости «Крыжовника»: «Надо, чтобы у двери всякого Счастливого человека стучал бы кто-то с молоточком, напоминая, что есть несчастные». А самой моей героиней была переполненная жизненной радостью Наташа Ростова. И все плохое, что происходило в моей жизни потом, казалось случайностью, отклонением. Я ждала счастья и была неколебимо уверена: все еще впереди.
Моя юность не была штюрмерской. Не было потребности протестовать; норма — это когда тебя все любят. В «диких криках озлобленья» я так и не научилась находить радость. Человек, казалось мне, должен жить в мире с собой и со всеми окружающими.
Никогда я не готовилась к лютеровскому «здесь я стою и не могу иначе». Я стояла там, где все. Там и была правда.
Потребность в успехе, в общественном одобрении — от ранних детских мечтаний — балерина, которой рукоплещут зрители, и дальше, дальше, через всю жизнь, преподавание, лекции, чтоб я нравилась, чтобы ко мне хорошо относились.
9-й класс 27-й школы 12 мая 1935 г. В верхнем ряду третий слева — Леонид Шершер, во втором ряду крайняя слева — Раиса Орлова
В семнадцать лет я прочитала «Капитал» Маркса, но не поняла эпиграфа: «Иди своей дорогой, и пусть люди говорят что угодно».
1961
4.
Отец
Я уже почти не могу вспомнить его молодым и сильным. Я помню его старым, выбитым из седла, мягким, нежным. После тридцать седьмого года, после ареста Артемия Халатова, с которым мой отец работал с первых лет революции, он прожил еще двадцать три года. Его не арестовали, не выслали. Однако его первая и главная жизнь в 37-м году кончилась.
Мой отец, Давид Григорьевич Либерзон, учился в Киевском коммерческом институте, был из передовых студентов десятых годов, читал Ибсена и Плеханова, Ницше и «Коммунистический манифест» — я находила потом книги с его пометками на полях. Читал Горького и участвовал в студенческих сходках.
Самой большой любовью его была музыка, опера. Вот он на старой фотографии в костюме Мефистофеля. Он постоянно напевал оперные мотивы, он знал наизусть целые оперы, ему самому хотелось на сцену. Еще больше — за дирижерский пульт.
В последние годы он наслаждался проигрывателем. Первый концерт для фортепьяно с оркестром Чайковского у меня навсегда неразрывно связан с отцом так, будто я впервые услышала аккорды в его исполнении.
Он мечтал и нам привить любовь к музыке, меня учили пять лет играть на рояле. Водил меня отец в консерваторию, но то ли слишком рано, то ли из-за моей бездарности — не привилось.
С детства застрял в памяти семейный анекдот о том, как Мишель, младший брат отца, поехал за границу и привез оттуда два цилиндра— один себе, а другой капельдинеру Киевского оперного театра.
Мишель для меня существовал сначала в старом альбоме: красавец в театральном костюме, широкая лента через плечо. Вглядевшись, можно с трудом обнаружить черты семейного сходства. Он был партнером Анны Павловой, танцевал в балетной труппе Дягилева в Париже; во время Второй мировой войны перебрался в Америку. Постарев, учил танцоров, ставил ревю. Все мне было в нем неприятно — и то, что уехал за границу (правда, еще в 13-м году, потому что не хотел служить в царской армии; но ведь не пошел же в большевистское подполье, не стал борцом против империалистической войны — просто бежал!). Неприятно было и то, что избрал себе такую странную, не мужскую профессию. И хотя он для нас совершенно нереален, но жизнь он нам портит: папа с какого-то года перестал писать в анкетах, что у него брат за границей, а я писала везде — как это я могу сказать неправду в анкете? И никакими доводами меня не переубедишь.
В 1937 году в ИФЛИ — Институт философии, литературы, истории, где я училась, — отобрали несколько студентов, которые лучше других знали французский язык, и начали готовить для поездки в Париж на международную выставку. Работать гидами в советском павильоне. Наш преподаватель твердил нам: «Le premiere phrase doit etre brillante!» (первая фраза должна быть блестящей).
Мы учили по-французски речь Сталина о конституции.
Не пришлось мне произнести первую блестящую фразу, не послали в Париж на выставку. Быть может, и потому, что на вопрос, есть ли родственники за границей, я ответила: «Есть дядя в Париже».
В 1959 году Мишель приехал в Москву с труппой балета на льду. Они с отцом очень нежно встретились после сорока пяти лет разлуки.
Мишель воплотил часть отцовской мечты о музыке, аплодисментах, кулисах.
Но папино честолюбие простиралось дальше дирижерского пульта — ему хотелось управлять.
В двадцатые годы он быстро продвинулся. Иногда мне кажется, что честолюбие, которое и помогало ему, вместе с тем помешало с самого начала твердо определиться, выбрать дело, которому отдашь