езды.
Каков он, этот Гай?.. Не думалось, что придется побывать в нем. Зеленый Гай… Был бы Гай желтый, красный, рябенький — все равно пришлось бы вот так трястись на подводе, потому что другого выхода нет.
По обочинам шоссе свечками стояли тополя. Темные ветки их жались к стволам. Трепетали редкие листья, до звона иссушенные холодом и ветром.
Слева тянулись бесконечные горы. Темнели провалы ущелий, зубатились ребра отрогов. Среди гор, уходящих вершинами в поднебесье, светилась, как налитая в громадную чашу, вода Иссык-Куля. У ближнего берега она отливала бирюзой, потом линяла и уходила к горизонту, отбитому фиолетовой нитью. Не поймешь, фиолетово ли кончалась вода или начиналось небо.
Горы на дальнем берегу были затянуты дымкой и казались нарисованными. Стоит задуть ветру, и горы исчезнут, растают без следа, как летучие летние облака.
По сторонам от дороги расстилались ровные просторные поля. Захолодевшие от зимних стуж, пустые и скучные, они терпеливо и привычно ждали весну.
Вокруг была тишина. Она лежала на полях, окутывала деревни, выглядывающие из-за увалов серыми щетками садов, поднималась в небо лентами дыма из печных труб, пахла конским навозом, прелью раструшенных клочков сена, мокрыми чертополохами вдоль арыков, дубленой овчиной Антонидиной шубейки и колким клевером, наваленным в подводе.
Федор Маркелович свернул на проселочную дорогу. По глинистой супеси колеса покатились ровно и мягко.
— Скоро приедем, — сказала Антонида и поправила платок.
Уже виднелась деревня: беленые мазанки, протянувшиеся вдоль единственной улицы, журавли над колодцами, плетни. Нестрашно и гулко лаяли собаки.
Впереди по проселку вышагивал человек. Антонида вгляделась и попросила Федора Маркеловича подстегнуть лошадей.
— Вроде Валетка?
Бородач с силой хлестнул кнутом. Лошадки обиженно замотали головами и прибавили ходу.
Валетка оказался мальчуганом лет тринадцати. На лице белесыми пучками топорщились брови. Из-под них глядели серые глаза. Большие и глубокие, не очень подходящие к его лицу с толстогубым ртом, угловатыми скулами и широким носом с охряными конопушками.
Через плечо у Валетки висела кожаная сумка с металлической окантовкой по краю.
Валетка был зеленогаевским почтальоном.
Антонида впилась взглядом в кожаную сумку.
— Пишут вам еще, тетя Антонида, — деланно сказал почтальон и стеснительно улыбнулся. Ему неловко было говорить эти слова, скучные и тусклые, как старые, с прозеленью пятаки. Не подходила по нонешнему времени неуклюжая шутка почтальонов. Но другого придумать Валетка не мог и прятался за эту шутку как за дырявый забор.
— Кабы знать, Валетка, что пишут, — вздохнула Антонида, — тогда и подождать можно…
Валетка шагал рядом с подводой. И валенки его, подшитые кусками автопокрышки, оставляли на суглинке нарядные, в четкую елочку следы.
В Зеленом Гае все устроилось быстро и просто. На жилье Николая поместили к высокой, с морщинистым лицом колхознице. Костлявая и плоская, похожая на неструганую доску, она ухватила Николая за рукав, вытащила из разноязычного бабьего гомона в конторе и повела в хату.
— Звать меня Анна Егоровна, — сказала она. — А на деревне по-уличному Буколихой кличут.
Потом Николай сидел в просторной хате, где было по-домашнему укромно от беленых стен, выскобленного, в щербинках стола и широкой кровати с цветастыми наволочками. Анна Егоровна совала в печку пригоршни камыша. На загнетке что-то трещало, шкворчало и пузырилось. От этого в комнате плыл добрый домашний дух.
— Двое у меня на войне, — неторопливо рассказывала Анна Егоровна. — На одного похоронная в сундуке лежит, зимой получена… Младшенький еще при мне. Володей зовут. С поля придет, встренетесь… Дочь — та отдельно живет, Антонида. Ехал ты с ней… Родом-то откуда будешь, Коля?
Николай ответил, что с Белого моря. Анна Егоровна не знала, где такое море, и Орехову пришлось долго объяснять. Она терпеливо слушала, облокотившись о приступок костистым локтем.
— С дальнего, значит, севера, — сказала она. — А у нас тепло. Сады цветут — дух заходится. Богатимая у нас земля. Пашеница иной раз вывалит — шапку кинь, удержится. Труда много берет, но и на отдачу не скупится, хлеба сами в полную досталь едим и людей кормим… Мы в Зеленом Гаю все владимирские, переселенцы. До революции еще переехали и прижились…
Когда над озером затемнело небо, в хату пришел «младшенький». Плечами он загородил дверной проем.
На столе оказались наваристый борщ, миска с пельменями и глечик с самогоном.
— С прибытием тебя, Коля, — Анна Егоровна разлила самогон по пиалам. — Со встречей, за житье-бытье хорошее.
За житье-бытье хорошее! Кажется, он таки добрался до него.
На улице была тишина. Николай ее слышал, видел, вбирал в себя. За окнами светила луна, и длинными рядами стояли, как солдаты в шеренге, высоченные тополя. Они сторожили тишину.
ГЛАВА 2
В апреле бродила соками земля родящая. Во влажном мареве дрожали тополя, неистово цвели сады, и скорлупки лепестков сыпались на саманные дувалы. В арыках клокотала вода, кидала на берега каменные окатыши. Мощно взялись в рост хлеба, на задворках вымахали роскошные чертополохи. В мае наплывали душные с ветром облака. Долго собирались дождем, затем, словно раздумав, отваливали в стороны, не уронив ни капли.
Созревшее солнце удушливо колыхалось в пыльной мгле и жестоко било землю. На пригорках зазмеились широкие, в ладонь, трещины, пожухли и истощились кураи. В арыках желтело дно.
Каждый день зеленогаевцы уходили на поля, на фермы, на плантации мака, на полевые станы. Дома оставались босоногая ребятня и древние старики и старухи, караулившие дождь.
Николай с утра отправлялся на пруд к облюбованному дуплистому карагачу. Здесь было тихо и прохладно. Солнце разбивалось об узорчатый лиственный шатер и огнистыми осколками падало на воду.
Пруд цвел, зеленел скользкой ряской, и со дна тянулись хвостатые водоросли.
Нога вязала Николая, как лошадиные путы, вспухала, наливалась болью. «Калека, инвалид, — стиснув зубы, думал он. — Теперь на всю жизнь».
Иногда к пруду приходил Тихон Катуков, племянник Анны Егоровны, по болезни освобожденный от армейской службы. Сухопарый, с медлительными руками и сонным подбородком, Тихон устраивался рядом с Николаем и свертывал огромную цигарку. Прикурив, густо сплевывал в воду и с натугой растирал низ живота. Тихон страдал пуповой грыжей.
— Ночью опять прихватило, — жаловался он. — По полу катался… Жженую шерсть со скипидаром пил, не помогает… Днем легчает, а как ночь, хоть слезьми реви от хворобы.
У Тихона были немигающие, с крохотными зрачками глаза.
— Под пулю нехитро сунуться, — растолковывал он Николаю. — Тут не ум, а глупость нужна. А я ведь от старательности надорвался… Соображаешь разницу?..
Тихон считал себя несправедливо обиженным. Пришлому калеке колхоз дал полный пенсион, а его, коренного зеленогаевца, не признали инвалидом, заставили помогать конюхам.
— Жарынь несусветная, — говорил Тихон. — Спалит хлеба, все как есть… Вчера председатель