что-то вырвать из тела — руку ли, ногу ли? — собственность его и неотъемлемость. Это на сердце Андрея совершила набег прежняя, старая хозяйская нежность, бородатая, своевольная, властно колючая.
Так они долго стояли. Тишина была в комнате. Только сердца их стучали.
И вдруг им послышалось, будто стук их сердец перешел в иной звук, очень далекий и тихий. Будто звучал пастуший рожок на заре, или охотничий рог, или крик петуха, или фабричный гудок. Потом звук окреп. Он трубил, как горнист, он топал, как топот военных коней поутру, он бил барабаном шагающей армии. Потом он звенел, как колокол. Потом он трубил, как труба на пожаре. Потом он стрелял, как ружье часового.
Тогда их руки разжались.
Было свежее утро, весна. Свежий воздух толкался в окно.
Шли на работу мужчины и женщины, шли школьники, школьницы. Анна шла с ними в ногу. В них были огромные силы, напористые, неодолимые. Большие электрические часы висели над перекрестком, как солнце. Они кричали: уже позднее утро — восемь часов! И будильник на столе Андрея шел с ними в ногу. Он тикал и такал: уже позднее утро — восемь часов!
Андрей стоял у окна. Свежий воздух толкался в окно. Андрей распахнул окно, широко, прежде чем сесть за работу.
Рассказ о воде
Ищи воду там, где пески.
Нас было трое в купе: красный командир, профессор-историк и я.
Командир был в походной одежде, перетянутый ремнями, в южных брезентовых сапогах. Под лучами солнца и в ветрах Средней Азии его лицо обрело загар зрелого мужества, волосы утратили свою золотистую нежность, глаза научились глядеть твердо и осмотрительно. Командир только-что закончил летний лагерный сбор и возвращался домой на побывку. Выразительная суровость вещевого довольствия — металлической фляги в суконном чехле, скатанной тесно шинели, сумки патронной, вещевого мешка — уже нарушалась предвестниками домашнего очага — заботливой корзинкой персиков и винограда, деревянной красной лошадкой и букетом раскидистых роз.
Профессор ехал из дому, из Ленинграда, на работу в один из среднеазиатских исследовательских институтов. Он должен был нагнать передовую экспедиционную партию, снаряженную институтом в пески. Профессор был исследователем кабинетного типа, ему редко приходилось бывать в экспедициях, и предстоящий поход вызвал в нем — в чем он признался — не малое беспокойство и неуверенность. Академическая добросовестность заставляла его избегать излишних дорожных бесед, и почти все время нашего совместного пути он был погружен в книги, откуда вычерпывал необходимые сведения, подготовляя себя к экспедиции.
Я же совершал свой обычный путь корреспондента журнала, наматывая еще одну тысячу верст на увесистый и без того клубок моих путешествий и странствий. На этот раз мне было поручено дать корреспонденцию о новых среднеазиатских фруктовых совхозах в долине реки Юмид-су, коснувшись попутно («можно рассказ») оросительных работ, проводимых в песках Елум-кум. Моя записная книжка, надышавшись воздухом фруктовых садов, наполнилась, будто восточная лавка, плодами фиговых и миндальных деревьев, айвой, абрикосом и персиком, грецким орехом и виноградом. Плоды были тщательно разложены мной по главам, точно по ящикам, и я уже видел повесть о них на страницах журнала. Признаюсь, увы, что со второй половиной задания, об орошении песков, дело обстояло далеко не так хорошо.
Я стоял у окна. Пустынная степь медленно кружилась в окне гигантской восьмеркой. Песчаные волны, барханы, сменились полосами штиля, такырами, иногда в несколько километров длиной, гладкими как паркет площадями, то с высохшей и потрескавшейся глиной, звенящей под копытом коня, словом металл, то с жидкой горько-соленой и топкою грязью, жалким остатком весенних вод. Местами встречалась чахлая проседь пустынных растений — зеленые побеги молодого кандыма, кустарника, травянистый покров песчаной осоки и, редко-редко кисти золотисто-желтых плодов изуродованной песчаной акации, этой далекой и бедной сестры акации русской, садовой. Ни песчаные волны, ни полосы штиля, ни скудная зелень, ни даже золотисто-желтые ветви акации не могли нарушить монотонность ландшафта, разбить иго пустынных песков.
— Какая однообразная степь! — сказал я досадливо.
— Я перестал смотреть, — добавил профессор и отложил от себя книгу. — Просто Сахара какая-то.
Мы помолчали минуту. Те же пески неслись за окном.
— Скоро местность определенно изменится, — сказал вдруг командир, — километров за сорок. Я знаю эти места. Мы вблизи песков Елум-кум, песков смерти, поместному. Это тяжелые пески. Но скоро местность определенно изменится. Вот, посмотрите журнал.
Он протянул мне свежий номер «Ирригационного вестника» и ткнул пальцем в первый абзац статьи. Я прочел там:
«Завершение постройки первого головного сооружения на реке Юмид-су и самого магистрального канала, уже наполненного водой, позволяет в ближайшие дни начать работу по закладке остальных головных сооружений и проведению магистральных каналов, долженствующих превратить песчаную пустыню Елум-кум в цветущую местность».
В дальнейшем статья, как и весь журнал, впрочем, носила узко специальный характер с отпугивающими змейками интегралов, как полагается, и с зарослями таблиц и сеток, по которым вились лианы кривых, — но я все же бегло просмотрел ее, прежде чем вернуть командиру. Моя добросовестность была вознаграждена обилием фотографий, приложенных к статье и изображавших в большинстве случаев виды плотины и шлюзов в различных ракурсах и отрезков канала. Среди фотографий мое внимание привлек снимок группы людей, стоящих на вершине плотины, вонзавшей в воду бетонные зубья шлюзов и раздваивавшей реку Юмид-су. Эта группа людей представляла собой руководство елум-кумским ирригационным строительством.
Фотография была очень четка, настолько, что можно было различить не только фигуры и одежды, но даже лица людей, стоящих в тесной группе на вершине плотины, а услужливые маленькие цифры у ног людей давали возможность, если опустить глаза к подписи, познакомиться с каждым из них в отдельности. В центре стояли начальник работ, главный инженер, секретарь коллектива и главный гидролог — высокий малый в авиаторской шапке, крагах, с окладистой бородой. Все эти люди стояли на вершине плотины с уверенной хозяйской осанкой, и было что-то победоносное в них, как бы утверждавших свое неоспоримое господство над рекой Юмид-су и уходящими вдаль песками.
Я отдал командиру журнал, и беседа наша потекла по руслу ирригации.
На ближайшей станции была большая посадка, вагон уплотнился, и четвертое место нашего купе занял новый пассажир. Он был высокого роста, с портфелем, почти без вещей, обвешанный папирусами чертежей. Едва войдя и поздоровавшись с нами, он засел в угол и принялся рассматривать свои карты и чертежи. Вначале новый спутник, казалось, не обращал на нас никакого внимания, и мы беспрепятственно продолжали наш разговор. Но позже время от времени он стал отрываться от своих карт и чертежей и внимательно прислушивался к