и карьера уже не держит, не смотрят на карьеру… О другом люди думают…
— Интересно, о чем это — о «другом»?
— Не знаю, о душе, наверно… Пора уже, наверно, и о душе подумать, о жизни…
— И ты тоже о ней думаешь, да? И потому написал эти… — Зубарев споткнулся, потом брякнул, — дурацкие заявления свои?
— При чем тут заявления? Мы же о другом говорим.
— Об этом, об этом же! А тебе не кажется, что это у вас от дури? Понимаешь, дурь играет, обыкновенная дурь! И ничего больше, поверь мне. Как пришло — так и уйдет!
Зубарев и сам до конца не верил в то, что говорил. Не похож был парень на такого, что от дури коленца выкидывает. Но и другого объяснения Зубарев найти не мог, а сам парень молчал, снисходительно роняя изредка какие-то слова, и все это начинало бесить Зубарева.
— Что вы сделали, что вы умеете? Пить, есть, красиво одеваться и красивые слова говорить? Вы даже вести себя не умеете! Ты посмотри, как ты перед старшим сидишь: развалился, ноги задрал, сигарета в зубах! И я еще, как дурак, разговариваю с тобой, понять пытаюсь! Драть вас надо, как сидоровых коз! Чтоб узнали, почем фунт лиха!
— Ну, вот и договорились! — Андрей легко поднялся. — Я всегда говорил, Иван Игнатьевич, что нас драть надо. Так бы спокойней было. До свидания!
И ушел. Только дверной замок щелкнул.
Многотрудной, как дорога в тайге, была жизнь Ивана Игнатьевича Зубарева. С того самого дня, когда окончилась война и его по рапорту оставили в армии, он знал, что его дело — служить. И не где-нибудь в штабах, управлениях — всю свою жизнь в войсках провел Зубарев, в тайге, в пустыне, в глухих гарнизонах, где небо давило на низкие длинные казармы, — и знал, что это его судьба, его дело, к которому он приставлен, — и был спокоен. Не раз и не два его обходили очередным представлением, но и это не выбивало его из привычной колеи, не застило свет пеленой обиды, ибо верил он всегда в одно — надо честно делать свое дело, а все остальное — образуется. Все, чего он достиг, что имеет ныне, — он честно заработал своим горбом, заслужил. Это слово — «заслужил» — он любил особенно, ибо вся его жизнь — беспорочная служба.
И сейчас, глядя на пустое кресло перед собой, на окурки в пепельнице и серый пепел, на недопитую чашку с холодным чаем, Иван Игнатьевич не понимал, чего добивается этот парень, что ему надо? Неужели так трудно уяснить себе простую и мудрую истину: работай, трудись, найди свое дело, и мир будет ясен и прочен под твоими ногами. Ведь не глупый же человек, серьезный, хороший парень, а… И ко всему — недоумению, непониманию примешивалось еще глухое раздражение: он, военком, пригласил к себе какого-то пацана, можно сказать, оказал честь, пошел на откровенность, а щенок не соизволил даже оценить это, ответить откровенностью. И ушел, неожиданно, без разрешения, с насмешливой легкостью выразив свое согласие с его, Зубарева, словами.
Андрей ругал себя. Глупости, мальчишество какое-то. Взрослый человек, а все тянет выставить себя не тем, кто ты есть. Можно ведь было иначе обойтись с Зубаревым, помягче. Но нет ведь — словно бес какой-то вселился, заставляя против воли цедить слова снисходительно, соглашаться со всем с усмешечкой, свысока. Зачем это надо было? И что толку теперь терзать себя — человека-то все равно обидел. И неплохого человека — в этом Андрей был уверен, весь как на ладони был перед ним Зубарев: так, по крайней мере, казалось Андрею. Но потом он понял, почему так получилось, почему не вышел у них разговор — и успокоился. Дело в том, что где-то в глубине души, сам не сознаваясь себе в этом, Андрей надеялся на разговор д е л о в о й, на помощь и ждал ее, и смотрел на Зубарева как на человека, который может чем-то помочь п р а к т и ч е с к и. А Зубарев же хотел просто п о г о в о р и т ь. Отсюда и пошло все шиворот-навыворот.
Андрей шел по улицам, окутанным легким вечерним полумраком. Шумно, празднично летними вечерами в городе. Сверкает капрон на тугих коленках, пахнет пудрой, духами. Группами и поодиночке идут парни и девушки к старинному парку, над тополями которого уже призывно звучит не наша музыка: француз Поль Мориа властвует этим летом на провинциальной танцплощадке.
Странно было Андрею: почему он не с ними, с этими ребятами и девушками? Почему он не может вместе с ними пойти в парк и так же весело и беспечно гулять по его темным аллеям, танцевать, чувствуя близость девушки, полузнакомой, а может, и вовсе незнакомой, и оттого еще более волнующей. Как будто стена какая стоит и одолеть ее он не может. Возраст, что ли? Но какой, к черту в его годы возраст? Конечно, сейчас там народ помоложе, но ведь и раньше, в восемнадцать лет, не больно-то ходил он туда. Но тогда было другое — тогда смотрел свысока, считая бессмысленной тратой времени толкаться там, когда можно почитать, посидеть, наконец, с друзьями, поговорить. Тогда не хотелось туда. А сейчас хочется пойти, раствориться среди всех, но что-то уже не пускает. И ничего с собой не поделаешь…
Андрей жил один, снимал комнату с отдельным входом в районе города, еще не застроенном серыми пятиэтажными коробками. Он всегда хотел жить один, еще со школы, но жалко было мать, к которой он с годами все больше и больше чувствовал если не любовь, то родственную близость, которой в детстве почему-то и в помине не было: каждый жил сам по себе, и нежностями с ее стороны Андрей избалован не был. Может, он слишком был похож на отца, о котором мать никогда ничего не говорила и, наверно, ненавидела. Кто знает… Но со временем они потянулись друг к другу, потому что и Андрей, как водится, с возрастом стал понимать и жалеть ее, и она, видимо, как-то вдруг поняла, что никого, кроме сына, у нее нет и уже, наверно, не будет.
Однако после службы в армии Андрей стал жить отдельно: так лучше было.
Комната, от тесноты своей, наверно, казалась уютной. Андрей сел на кровать, железную кровать с жесткой сеткой, и замер, опустив руки на колени. Состояние было какое-то подвешенное, неопределенное, пустота была, но пустота особого рода, которую и заполнить нечем.
Вообще, сразу после принятого решения, еще утром, по дороге в военкомат он почувствовал эту отстраненность от всего, как будто его уже нет здесь, отстраненность, чуть напоминающую состояние человека, уезжающего надолго, если не навсегда. Да ведь он