настраивались на воскресный отдых. Но вдруг брат стал необычайно серьезен и сказал:
«Ник, думаю, время пришло. Тебе пора обрести спасение».
Я не понял, о чем он.
«Мы сегодня говорили об этом на уроке в воскресной школе, – объяснил он, увидев мое озадаченное лицо. – И я вот подумал: ты уже достаточно подрос, чтобы узнать, что значит „обрести спасение“. И потому на следующей неделе, в конце службы, когда священник призовет верных к алтарю, тебе нужно будет пойти. Потом просто скажи проповеднику, зачем ты там, хорошо?»
Я кивнул – но ничего, ничего, ничего не понял. Мне было семь лет. В следующее воскресенье, когда пели гимн и священник призвал паству, брат пихнул меня. Я посмотрел вверх, на него, и увидел, что он идет в переднюю часть церкви. Я не был к этому готов – чем бы это ни было. Но я не хотел расстраивать старшего брата и потому вышел из скамеечных рядов и очень медленно побрел к святилищу.
Священник встретил меня у алтаря и склонился, спросив, зачем я вышел.
«Брат велел!» – откликнулся я.
Пастора, судя по его лицу, мой ответ весьма позабавил – и он сказал, что поговорит со мной, когда отпустит людей. Из нашей беседы в его кабинете я запомнил немногое – лишь только то, что на его первый вопрос я не ответил, ибо в душе не чаял, как надо отвечать; а потом он задал еще один вопрос, и я ответил, – но, видно, как-то неправильно, а он явно ждал иного ответа, о котором я тоже совершенно не догадывался. Смущенный и сбитый с толку, я разревелся – и тем положил конец нашей маленькой беседе о моем духовном состоянии.
Годы спустя я узнал, что позже на той же неделе пастор звонил моей маме и обо всем ей рассказал.
«Мне кажется, Ник не вполне представляет, что собой представляет спасение, – сказал он, – и что для нас значит быть спасенными от греха. Но у меня есть некие опасения, что, если мы не поспешим и не окрестим его, вера его ослабеет».
И потому меня крестили прямо в следующее воскресенье. Да, ту службу я запомнил надолго – но вовсе не из-за великой важности дня. Просто вода в крестильной купели была очень холодной.
* * *
Первое по-настоящему значимое духовное переживание из тех, что я когда-либо имел в церкви, случилось у меня года четыре спустя, на Пасху. Мне было одиннадцать, и детали я помню очень ярко.
К тому времени как мы приехали, церковь уже была набита под завязку. Скамья, где мы обычно сидели, была почти полна. Честно, людей было столько, что нашей семье пришлось разделиться. Я прошмыгнул на единственное место на скамье в первом ряду. Наверное, именно эти отличия от извечной рутины обострили мое внимание ко всему, что творилось вокруг.
Помню, тот день был словно пронизан сиянием. В окна било солнце, такое яркое, что витражи над алтарем расцвели красочными, глубокими оттенками, незнакомыми мне прежде. В песне прихожан слышалось ликование: раньше на простых службах я такого не замечал. А когда хор запел торжественный гимн, мой дух словно взлетел к небесам вместе с песней.
Неведомое, сильнейшее чувство, наполнившее меня в то утро в церкви, не прекратилось, даже когда пастор встал и вознес молитву. Пока он напоминал уже давно знакомую историю о том, что произошло с Иисусом в самом конце Его земной жизни, я вдруг понял, что рассказ меня увлек.
Я воспринимал слова пастора как фон, а сам, словно наяву, видел и сердцем чувствовал все, что случилось с Иисусом и Его учениками в ту неделю иудейской Пасхи. Я чувствовал, сколь сильной была любовь Иисуса к ученикам на Тайной Вечере и сколь тесными были их узы. Чувствовал грусть, разочарование, злость и страх в Гефсиманском саду – и неподдельную ярость из-за того, как с Иисусом обращались на суде и на казни. Я отчаянно хотел сделать так, чтобы все стало хорошо, или увидеть, как Бог это сделает.
В первый раз я хоть что-то понял о том, какую цену заплатил Иисус за все грехи мира и за меня. Я смог представить, сколь глубокое отчаяние сокрушило Его учеников, когда Он умер и Его тело положили в гробницу. Сколь беспросветно черным стал тот субботний день! Когда священник наконец добрался до рассказа об утре Воскресения, – об отваленном камне, об ангеле, о пустой гробнице и о воскресшем Иисусе, – что-то в глубине моей души едва не вскрикнуло: «Ура!» Мне хотелось возликовать в песне, как ликовала толпа в Иерусалиме в воскресенье Недели ваий.
А если я и правда закричу, что случится? Пытаясь это представить, я быстро огляделся. Одни дети что-то писали и рисовали в своих тетрадках; другие суетливо ерзали; третьи, погруженные в грезы, тупо уставились перед собой невидящим взглядом. Казалось, почти все взрослые внимают пастору, но они вели себя так же, как и на любой проповеди в любое другое воскресенье. И выглядели так же.
А мне хотелось закричать: «Эй, вы! Вы хоть слышите, что вам говорят?» Да как так? Эти же люди на футболе орали во все горло! Я знаю, я же был среди них! Как, во имя всего святого, может пятничная школьная игра волновать их сильней, чем рассказ о воскресении Иисуса, звучащий в церкви на Пасху?
В моей одиннадцатилетней голове мучительно скрежетали шестеренки. Я просто не мог постичь: почему, почему, почему никто даже не потрудится возликовать, слыша невероятную историю о смерти и воскресении Иисуса?
А может…
И вот эта самая мысль в мгновение ока приговорила мой пламенеющий дух.
А может…
Может, их всех, – всех, кто был со мною в церкви в то воскресенье, – не радует эта история, ибо они ее слышали уже много-много раз?
Может, они слышали ее так часто, что сейчас видят в ней… всего лишь историю?
Я уверен: эти люди верили в то, что им говорят правду. Но эта правда почти никак не относилась к их жизни. Видимо, то была история, которая не требовала ни особой радости, ни особого отклика. Просто еще одна добрая история, может, даже великая история, которую мне предстояло поместить в раздел «в тридевятом царстве, в тридесятом государстве…» к другим таким же вдохновенным развлекалочкам. И выйдя на улицу с той пасхальной утренней службы, я поступил именно так: мысленно подшил историю о Воскресении в папку с ярлычком «занятно».
За следующие семь лет я мало что узнал о Библии, о церкви или