Еще говорят, что Брит может в любой мороз ночи напролет проводить под открытым небом и даже насморка не подхватить: явное доказательство того, что изнутри ее согревает адское пламя. По той же причине она может пройти босиком по раскаленным углям и не обжечься — ясное дело, потому, что ей к этому не привыкать.
Это что касается дурной славы. Но если кто-то нуждается в ее помощи, она тоже не отказывает и никакой платы за это не берет. Может, например, обегать все ланды, обдирая руки и ноги, чтоб отыскать в почти недоступной глубине какого-нибудь оврага известную только ей траву, чтобы вылечить больного ребенка, унять жар, прекратить кашель или заживить рану.
— Бьорн, впусти-ка меня х-с-с… х-с-с… скорей!
Она держит на руках еще одного новорожденного младенца, завернутого в одеяло, такого же горластого и голодного, как и первый, с одной только разницей: этот уже обжился на белом свете. Бьорн, разумеется, впускает ее. На улице мороз градусов пятнадцать.
— Ему всего сутки… голодный, х-с-с… х-с-с… — говорит старуха.
При каждом вдохе она издает странный звук, похожий на свист ледяного ветра над равниной: х-с-с… х-с-с… Это невозможно воспроизвести, а звучит довольно жутко. Возможно, с этим присвистом проходит воздух в дыры между ее зубами.
— Мать у него умерла родами… кровью истекла… х-с-с… х-с-с… пускай Сельма его возьмет… потом другую кормилицу найдем… всего несколько дней… пускай покормит, х-с-с… х-с-с… я-то не могу, титьки у меня как сухие сливы, х-с-с… х-с-с… понимаешь?
Он понимает, и Сельма тоже не видит причин для отказа. Если она может помочь… и если это всего на несколько дней… Ребенка относят к ней. Он красивый и крепенький. На его левой ладошке у основания большого пальца отчетливо виден немного выпуклый крест, буроватый, словно выжженный. Да какая разница! Молока у Сельмы больше чем достаточно, и она дает ребенку грудь. Он сосет взахлеб, а через четверть часа оба младенца уже спят рядышком, словно детеныши из одного выводка. В первый раз они мостятся друг к дружке, бок о бок, плечом к плечу — в первый, но отнюдь не в последний.
Потому что никакая другая кормилица так и не появляется, ни через несколько дней, ни вообще, и никто не предъявляет прав на ребенка. И Брит больше не показывается.
Уходя в ту ночь, она обернулась с порога, уставилась Бьорну в глаза своими маленькими выцветшими глазками и прошептала:
— Не надо никому про него рассказывать х-с-с… х-с-с… это может принести ребенку несчастье… мой вам совет — помалкивать… а пока говорите всем х-с-с… х-с-с… что Сельма родила двойню, да и все… живот-то у ней вон какой большой был… А то не было б мальчонке беды, я уж говорила тебе это, Бьорн…
— Как его зовут? — спросил он вслед удаляющейся во тьму Брит.
Не оборачиваясь, колдунья развела руками в знак неведения и скрылась из виду.
И вот, пусть Йоханссоны и не верят во всякие такие глупости, они говорят себе, что лучше не рисковать — ребенок, как-никак! — и держат язык за зубами. Сестра и повитуха тоже обещают молчать. Что касается имени, то, пока ждали ребенка, они долго колебались, назвать его (если будет мальчик) Александером или Бриско. Александер уже есть, значит, пусть будет Бриско.
Они растут вместе, как братья-близнецы, которыми они не родились, но тем не менее оказались — в общем-то, это все равно. Они одного роста и могут не задумываться, где чья одежда. Если у дверей висит два плаща, первый, кому понадобится, берет первый попавшийся, вот и все. Второй берет оставшийся. То же и со штанами, башмаками, шапками. Оба едят ту же еду, пьют то же молоко, одновременно подхватывают те же болезни, от которых одновременно же выздоравливают. Обоих ругают за те же проказы, обоих хвалят, когда есть за что. Не одну тысячу часов играют они вместе, и не устают друг от друга, и никогда не ссорятся. Александер превращается в Алекса, потому что это короче и лучше звучит. Бриско остается Бриско.
Годы идут, и Сельма раз десять чуть не открывает Бриско правду. Как-никак, он имеет право знать, и объяснить это не так уж трудно:
— Послушай, Бриско. Ты уже большой, семь лет — это сознательный возраст, и я должна сказать тебе вот что: я тебе, конечно, мать, была, и есть, и буду всегда, но, видишь ли, когда ты родился, твоя настоящая мать, я имею в виду, женщина, которая… Нет, не годится.
— Послушай, Бриско, ты уже многое понимаешь, восемь лет, как-никак, так вот знай: ты не появился у меня из живота, как Алекс. Тебя мне принесли совсем маленького, потому что… Нет, так тоже не годится.
— Бриско, сейчас, когда тебе исполнилось десять, я хочу сказать тебе одну вещь: для матери важнее всего не то, что она родила ребенка, то есть это, конечно, важно, но важнее всего все, что она… все, что он… что они вместе…
Нет, решительно не годится. Ни один вариант не годится. Она боится, что он поглядит на нее растерянно и разрыдается:
— Значит, у меня нет мамы…
Еще больше она боится вспышки гнева:
— Зачем ты мне это сказала? Я этого не знал — и пусть бы не знал! Мне было хорошо! А какая мне радость от того, что я теперь знаю?
Так что она молчит.
Мало того: она никогда не забывает зловещего предупреждения колдуньи Брит: «Это может принести ребенку несчастье». Так сказала старуха, и еще повторила: «Не было б мальчонке беды». До сих пор ему сопутствовало счастье. Может, именно потому, что они молчали? Вот и не верь в такие вещи…
Еще один ее неотвязный страх — что когда-нибудь кто-нибудь, желая зла Бриско — из-за пустого спора, из-за любой ерунды — бросит ему в лицо жестокое оскорбление:
— Эй, Бриско! А ты ведь Сельме не сын, ты незнамо чей ублюдок! Не знал? Вот теперь знай! Ублюдок, ублюдок, незнамо чей ублюдок! Поди-ка спроси у ней, спроси у своей мамочки! И погляди, как ее перекосит, когда ты спросишь! И увидишь, правду ли я говорю!
Но пока никто еще не желал Бриско зла. Да и как можно желать зла такому милому мальчику? Да и людей, посвященных в тайну, раз, два и обчелся. Есть, само собой, она, Сельма. Есть ее сестра. Есть Бьорн. Есть повитуха. Так чего же бояться? Из этих никто не проговорится. Однако ей ли не знать, что она сама себя обманывает, убаюкивая свои тревоги, потому что есть, обязательно есть еще люди, которые знают. И прежде всего — колдунья Брит, которая делает вид, что ничего никогда не было.
Сельма как-то раз попробовала ее расспросить, но старуха развернулась и пошла прочь, не проронив в ответ ни слова, даже своего х-с-с… х-с-с… А ведь есть и другие, кто знает. Ребенок ведь не с неба свалился. Сельме часто снится один и тот же кошмар: три всадника, одетых в черное, стучатся в дверь и говорят ей: «Спасибо, Сельма, что позаботилась о ребенке, но он не твой, и ты это знаешь. Нас прислали забрать его обратно. Отдавай-ка мальчика, да без фокусов».