О нигилизме
C нигилизма исчезли мрачные краски в стиле Вагнера и Шпенглера, чёрные, как копоть, цвета конца XIX века. Он больше не берёт своего начала ни в Weltanschauung [мировоззрении] декаданса, ни в метафизическом радикализме, порождённом смертью Бога и всеми теми последствиями, которые из неё вытекают. Сегодняшний нигилизм — это нигилизм транспарентности, и в определённой степени он более радикальный и решительный, чем его предыдущие исторические формы, ведь эта прозрачность, это пребывание в подвешенном состоянии — неотъемлемые признаки системы и любой теории, претендующей на её анализ. Когда Бог умер, ещё был Ницше, чтобы провозгласить об этом, — великий нигилист перед лицом Вечного и перед трупом Вечного. Но перед симулятивной транспарентностью всего на свете, перед симулякром материалистической или идеалистической завершённости мира в гиперреальности (Бог не умер, Он стал гиперреальным) уже больше нет теоретического и критического Бога, чтобы распознать своих.
Мир и мы все живьём попали в симуляцию, в губительную, даже не губительную, а индифферентную сферу апотропии: нигилизм и тот необычным образом полностью реализовался не через деструкцию, а через симуляцию и апотропию. Из активного, насильственного фантазма, из мифа и сцены, которыми он был исторически, он превратился в процесс транспарентности, в фальшиво-прозрачное нечто. Так что же остаётся от теоретически возможного нигилизма? Какая новая сцена может открыться, чтобы на ней вновь могли бы появиться Ничто и Смерть как вызов, как цель, как ставка в игре?
Мы находимся в новой и, без сомнения, неразрешимой ситуации относительно предыдущих форм нигилизма:
Его первым крупным проявлением стал романтизм: вместе с революцией Просвещения он соответствует деструкции порядка очевидного.
Сюрреализм, дадаизм, абсурдизм, политический нигилизм являются его вторым серьёзным проявлением и соответствуют деструкции порядка смысла.
И если первое проявление ещё является эстетической формой нигилизма (дендизм), второе — его политическая форма, историческая и метафизическая (терроризм).
Обе эти формы касаются нас лишь отчасти или вовсе не касаются. Нигилизм транспарентности уже не эстетический и не политический, он уже не проистекает ни из процесса уничтожения очевидного, ни из процесса уничтожения последних проблесков смысла или последних нюансов Апокалипсиса. Впрочем, нет больше и Апокалипсиса (лишь алеаторный терроризм ещё пытается быть его отражением, однако он уже утратил признаки политического, и у него остался только один способ проявления, который одновременно является способом исчезновения: медиа; но СМИ — это не та сцена, где нечто разыгрывается, это лента, трек, перфокарта, относительно которых мы уже даже не зрители и очевидцы, а просто получатели информации, рецепторы). Апокалипсис закончился, и сегодня мы имеем дело с прецессией нейтрального, форм нейтрального и индифферентности. Я оставляю открытым вопрос, есть ли здесь некий романтизм, некая эстетика нейтрального. На мой взгляд, нет: всё, что остаётся, это заворожённость пустыми и индифферентными формами, самим действием той системы, которая нас уничтожает. А ведь заворожённость (в отличие от соблазна, связанного с очевидным, и диалектического мышления, связанного со смыслом) представляет собой в высшей степени нигилистическую страсть, страсть, присущую способу исчезновения. Мы заворожены всеми формами исчезновения, нашего исчезновения. Мы меланхоличны и заворожены — таково наше общее состояние в эпоху непроизвольной транспарентности.
Я нигилист.
Я констатирую, я соглашаюсь, я принимаю тотальный процесс деструкции очевидного (и соблазна очевидности) в пользу смысла (репрезентации, истории, критики и т. д.), деструкции, являющейся основополагающим фактом XIX века. Истинная революция XIX века, революция модерна, заключается в радикальной деструкции очевидного, в разволшебствлении его и погружении в насилие интерпретации и истории.
Я констатирую, я соглашаюсь, я принимаю, я анализирую вторую революцию, революцию XX века, революцию постмодерна, которая является тотальным процессом деструкции смысла, равным предыдущей деструкции очевидного. То, что поражает смысл, от смысла и погибает.
Диалектическая сцена, сцена критическая опустели. Сцены больше нет. Как нет и терапии смысла или терапии смыслом: терапия сама является частью общего процесса распространения индифферентности.
Сцена самого анализа стала неопределённой, алеаторной, теории стали плавающими (фактически невозможен и нигилизм, так как он всё же хоть и отчаянная, но детерминированная теория, имажинерия конца, Weltanschauung [мировоззрение] катастрофы).[21]
Сам анализ является, возможно, решающим фактором гигантского процесса обледенения смысла. Тот прирост смысла, который вносят теории, их конкуренция на уровне смысла абсолютно вторичны, сравнительно с их коалицией в обледеняющей, четырёхуровневой операции по диссекции{162} и транспарентности. Нужно чётко осознавать, что, каким бы образом ни шёл анализ, он движется в одном направлении — к обледенению смысла, он способствует прецессии симулякров и индифферентных форм. Пустыня разрастается.
Имплозия смысла в медиа. Имплозия социального в массах. Бесконечное разрастание масс по мере ускорения системы. Энергетический тупик. Точка инерции.
Перенасыщенный мир обречён на инерцию. Проявление инерции ускоряется (если можно так сказать). Застывшие формы разрастаются как опухоль, и их разрастание останавливает, подменяет собой настоящий рост. В этом, кстати, секрет гипертелии{163}, того, что идёт дальше, чем его собственный финал. Это могло бы стать нашим собственным способом отмены финальности: идти дальше и дальше в том же направлении — к разрушению смысла через симуляцию, гиперсимуляцию, гипертелию. Отрицать собственный финал через гиперфинальность (как ракообразные, как статуи острова Пасхи) — не в этом ли мерзкая тайна раковой опухоли? Разрастание взамен роста, а взамен скорости — инерция.