Спустя четыре года компания перевела Дэйва на другой край света, и в течение следующих шести лет, вплоть до ее смерти, Дэйв и Зорея виделись только четыре раза. Но переписывались почти ежедневно. Он хранил письма Зорей (исчисляемые сотнями), тщательно пряча их. Иногда он помещал их среди своих бумаг под причудливыми категориями (например, на «В» – вина или на «Д» – депрессия, чтобы читать, когда ему станет очень грустно).
Однажды он на три года поместил их в банковский сейф. Я не стал спрашивать, но меня интересовало отношение его жены к ключу от этого сейфа. Зная его склонность к секретности и интригам, я вполне представлял себе, что могло произойти: он мог случайно позволить жене увидеть ключ и затем придумать заведомо неправдоподобную историю, чтобы подогреть ее любопытство; затем, когда она стала бы с тревогой допытываться, он презрительно обвинил бы ее в вынюхиваний и нелепой подозрительности. Дэйв часто разыгрывал подобные сценарии.
– Теперь я все больше и больше беспокоюсь о письмах Зорей и хотел бы знать, возьмете ли Вы их на хранение. Это ведь нетрудно.
Мы оба посмотрели на его большой портфель, раздувшийся от слов любви Зорей – давно умершей любимой Зорей, чьи плоть и Душа исчезли, чьи распавшиеся молекулы ДНК погрузились обратно в океан жизни и кто уже тридцать лет не думал ни о Дэйве, ни о ком-либо другом.
Я спрашивал себя, сможет ли Дэйв отстраниться и посмотреть На себя объективно. Увидеть, как он смешон, жалок и суеверен – старик, бредущий к своей могиле, судорожно сжимая в руках портфель с пожелтевшими письмами – словно походное знамя, на котором написано, что он любил и был любим тридцать лет назад. Поможет ли Дэйву, если он увидит себя таким образом? Могу ли я помочь ему занять «объективную» позицию и при этом не дать ему почувствовать себя оскорбленным и униженным?
По-моему, «хорошая» терапия (под которой я понимаю глубинную, проникающую насквозь терапию, а не «эффективную» и даже, как ни тяжело это признать, не «полезную» терапию), проводимая с «хорошим» пациентом, в своей основе есть рискованный поиск истины. Когда я был новичком, та добыча, которую я преследовал, была истиной прошлого: прослеживанием всех жизненных координат и объяснением с их помощью нынешней жизни человека, его патологии, мотивов и действий.
Я был так уверен в своей правоте. Боже, какое высокомерие! А сейчас что за истину я преследую? Думаю, моя добыча иллюзорна. Я борюсь против магии. Я верю, что хотя иллюзия часто ободряет и успокаивает, она в конце концов неизбежно ослабляет и ограничивает человеческий дух.
Но всему свое время. Никогда нельзя отнимать ничего у человека, если вам нечего предложить ему взамен. Остерегайтесь срывать с пациента покров иллюзии, если не уверены, что он сможет выдержать холод реальности. И не изнуряйте себя сражениями с религиозными предрассудками: это вам не по зубам. Религиозная жажда слишком сильна, ее корни слишком глубоки, а культурное подкрепление слишком мощно.
Но я не считаю себя неверующим. Моя молитва – это высказывание Сократа: «Непознанная жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой». Но Дэйв не разделял мою веру. Поэтому я обуздал свои порывы. Дэйв не был способен понять подлинное значение своей привязанности к письмам и сейчас, зажатый и ранимый, не выдержал бы такого расследования. Оно не принесло бы пользы – сейчас, а, возможно, и никогда.
Кроме того, мои вопросы не были искренними. Я знал, что у нас с Дэйвом много общего и моему лицемерию есть пределы. У меня тоже была пачка писем от давно утраченной возлюбленной. Я тоже хитроумно прятал их (по моей системе на букву «X», означающую «Холодный дом», мой любимый роман Диккенса, чтобы читать, когда жизнь покажется совсем унылой). Я тоже никогда не перечитывал письма. Всякий раз, когда я пытался делать это, то испытывал боль вместо утешения. Они лежали нетронутыми пятнадцать лет, и я тоже не мог уничтожить их.
Если бы я был своим собственным пациентом (или своим собственным терапевтом), я бы сказал: «Представь, что писем нет, что они уничтожены или потеряны. Что бы ты почувствовал? Погрузись в это чувство, исследуй его». Но я не мог. Я часто думал о том, чтобы сжечь их, но эта мысль всегда причиняла мне невыразимую боль. Я-то знал, откуда взялся мой повышенный интерес к Дэйву, прилив любопытства и возбуждения – я хотел, чтобы Дэйв сделал за меня мою работу. Или за нас нашу работу.
С самого начала я чувствовал расположение к Дэйву. На нашем первом сеансе шесть месяцев назад я спросил его после нескольких любезностей: «Какие жалобы?» И он ответил: «У меня больше не стоит».
Я был поражен. Помню, я тогда посмотрел на него – на его высокую, стройную фигуру атлета, на его по-прежнему густые и блестящие черные волосы, на его прекрасные живые глаза, совсем не похожие на глаза шестидесятидевятилетнего старика, – и подумал: «Браво! Снимаю шляпу». У моего отца первый инфаркт был в сорок девять лет. Я надеялся, что в свои шестьдесят девять лет я буду еще достаточно живым и бодрым, чтобы сожалеть о том, что у меня «не стоит».
Мы оба – и я, и Дэйв – имели склонность к сексуализации большинства явлений жизни. Мне лучше удавалось сдерживать себя, и я давно уже научился не допускать того, чтобы секс доминировал в моей жизни. К тому же я не разделял страсти Дэйва к секретности. У меня много друзей, включая мою жену, с которыми я делюсь всем.
Вернемся к письмам. Что я должен был делать? Нужно ли было хранить письма Дэйва? Почему бы и нет? Разве его просьба – не благоприятный знак того, что он готов доверять мне? Он никогда не мог по-настоящему никому довериться, особенно мужчине. Хотя явной причиной его обращения ко мне была импотенция, я чувствовал, что подлинной задачей терапии было улучшить его отношение к людям. Открытые, доверительные отношения являются Предпосылкой любой терапии, а в случае Дэйва они могли быть решающим фактором для преодоления его болезненной склонности к секретам. Хранение писем протянуло бы между нами нить Доверия.
Возможно, письма могли бы дать мне дополнительное преимущество. Я никогда не чувствовал, что Дэйву комфортно во время терапии. Он хорошо работал над проблемой своей импотенции. Моя тактика заключалась в том, чтобы сосредоточиться на неблагополучии его брака и объяснить, что импотенция – естественное следствие взаимного раздражения и подозрительности в отношениях. Дэйв, который был женат недавно (в четвертый раз), описывал свою нынешнюю семейную жизнь так же, как и все свои предыдущие браки: он чувствовал себя заключенным, а его жена была тюремщиком: подслушивала его телефонные разговоры, читала его почту и личные бумаги. Я помог ему осознать, что если он и был заключенным, то по своей собственной вине. Конечно, жена Дэйва пыталась получить о нем информацию. Конечно, ей были любопытны его деятельность и переписка. Но он сам разжигал ее любопытство, отказываясь поделиться с ней даже ничтожными крохами информации о своей жизни.
Дэйв хорошо воспринял этот подход и сделал существенные попытки раскрыть перед женой, свою жизнь и свой внутренний мир. Его действия разбили порочный круг, жена смягчилась, его собственный гнев уменьшился, а сексуальные способности улучшились.