Как видишь, я сохранила те столовые приборы с роговыми рукоятками. С ума сойти, сколько мы храним барахла, уже ни на что не годного, но когда-то, в свое время, в другое время, нам послужившего. Знаю, давно надо было их выбросить.
Так вот, мое единственное воспоминание о раннем детстве, о себе, восьмилетней, связано со снегом. Мне снилось, что мой рот, и не только рот — и нос, и глаза — всё в него погружается, и мне совершенно необходимо выбраться из этого кошмара, где царят сырой холод и расплавленный жар… Я задыхалась при одной только мысли об этом, глаза застилало красным. И если Камилла с Полем при мне вспоминали прошлое, я чувствовала только досаду и страх, как бы не стать потом на них похожей. Потому что они всегда повторяли одно и то же, понимаешь, и я не решалась им об этом сказать. Или потому, что эта фраза — «знать бы мне раньше…» — была такой же неизменной, как мой кошмар? Может быть. Из всего их нудного бормотания постоянно всплывали одни и те же слова, что у него, что у нее, я и не старалась понять. Я уже боялась вопроса «почему?», на который не было ответа. На мои «почему?» папа, теша собственную лень, твердо отвечал «потому что».
«Знать бы мне раньше»… и тогда Дедуля не женился бы на Камилле, а Камилла не вышла бы за Дедулю. Волей-неволей мне пришлось сделать такой вывод. Ни тот, ни другая дальше этого не шли, ни к чему было. Время не истощило ни оставшихся несказанными слов, ни злобы. Сорок лет они были женаты и сорок лет друг друга ненавидели. Сколько я их знала, между ними всегда шла партизанская война, иллюстрирующая этот вечный припев. Машинальный, оторванный от действительности, как «Отче наш», который мы читали каждый вечер, став коленками на половик, под присмотром деда, называвшего себя вольнодумцем.
Намного позже я догадалась: отвращение настраивало их на воинственный лад, словно боевых петухов, оно насквозь пропитало Камиллу, которая рассчитывала, когда время настанет, напеть мне в уши свою старую песню про «любовь-это-грязь»! Кто ей такое нашептал — ее собственная мать или священники, которым она досаждала своими грехами, не греша при этом излишком воображения? Поди знай. Дядя Годон, кюре, бежал от Камиллы как от чумы, он даже готов был отпускать ей грехи без исповеди! Впрочем, мама навела во всем этом порядок: «Ты Камиллу не слушай, ей не нужны ни мужчины для того, чтобы запачкаться, ни сидячие ванны, чтобы остудить от природы холодные части тела! Это дело, моя девочка, наполовину зависит от того, во что ты сама его превратишь — получишь или чудо из чудес, или ровным счетом ничего. Твоя бабушка занималась этим дважды в жизни, чтобы сделать детей. А потом Дедуля застегнулся наглухо!»
Такое объяснение ничего не меняло, и мне приходилось глотать горькие намеки, отрицавшие меня. Потому что, не поженись Поль-с-Камиллой, не родился бы мой отец, а следовательно — и я сама! Но Поль меня обожал, в этом я была уверена, хотя сам он на этот счет помалкивал; Камилла же так громко говорила о своих чувствах, что я убеждалась в обратном. А их фраза-фетиш то и дело возвращалась, словно солнце летним утром, словно наступление осени, начало занятий в школе или каникулы, как все неизбежное. Как вши, наконец!
Несколько месяцев спустя, в воскресенье, моя мать, не выдержав, заговорила открыто прямо за обедом: по ее мнению, толку от сладких слов не больше, чем угря в поданном на стол матлоте.[29]Шла воина, видишь ли, поститься приходилось круглый год. Но ты знал все это — только еще покруче…
Ганс покачал головой. Сам он переходил от одной кормилицы к другой, пока не оказался на острове Ре у мамаши Берг. Но рыбу так и не разлюбил. Он улыбнулся, глядя перед собой.
— …Шум поднялся адов, — продолжала Элоиза. — Дедуля вопил, Камилла визжала, папа склонился над тарелкой, лишь бы ничего не видеть, ничего не слышать, ничего никому не сказать! А мама подлетела к навозной яме и выплеснула туда еду: «Ни угря, ни вина, одни только рыбьи хребты, политые уксусом! Фу! Карточки, скудость, питайся воздухом, так что сойдут набитые тиной лещи и голавли! Только не просите, чтобы я ко всему еще и полюбила это дерьмо», — в ярости кричала моя мама Элен.
Мне было восемь лет. Я знала, что такое любить: я безмерно любила Дедулю и свою красавицу мамочку, я безудержно ненавидела Камиллу, а к ее сыну испытывала благоразумную привязанность, на этот раз вполне умещающуюся в рамки: ладонь у него была слишком большая, и мое лицо до миллиметра знало ее размеры…
В такой обстановке схватываешь на лету, учишься читать по лицам, по взглядам, по жестам; задолго до того, как начнешь разбирать буквы в книгах, уже умеешь все предусмотреть и вовремя исчезнуть, стать прозрачной и безмолвной, умеешь все, что требуется, чтобы избежать оплеух!
Да только вот что — маме совсем не хотелось иметь «послушную дочку», какую пытались воспитать старая хранительница традиций клана и ее отпрыск.
В тот достопамятный день матлота, вволю подрав глотки за столом, старики внезапно заметили, что их строптивая невестка куда-то исчезла. Она сбежала из столовой и меня за собой утащила.
— Что, если нам прокатиться на велосипедах до шлюза? Погода-то отличная!
И мы покатили по Каштановой дороге.
— Как ты думаешь, они все еще ругаются?
Мама захихикала. Только война заставила ее крутить педали, она была еще робкой велосипедисткой — с трудом удерживала равновесие, сидела в седле, стиснув зубы, страшно боялась свалиться. И какое же у нее было огромное желание все сделать как надо, если она могла смеяться, судорожно вцепившись в руль. Разве можно усомниться в том, что мне досталась замечательная мать?
На склоне она упросила меня катить впереди, предпочитая ехать сзади и тормозить изо всех сил, чтобы в меня не врезаться, так она мне крикнула. Бедняжка, она спустилась по этой улице, словно королева без королевства, и до чего же перетрусила! «Уф, — вздохнула она, добравшись до конца. — Подумать только, некоторым это нравится!» Потом-то она настолько освоилась, что следила за Тур де Франс, читала «Экип», увлеклась Фаусто Коппи и бегала смотреть, как финиширует велогонка. Но это совсем другая история.
Я обожала тайком прогуливаться вдоль канала. Мама узнала об этом, но ни разу ничего не сказала; «другие» могли сколько угодно запрещать мне гулять в одиночестве: «Элоиза, там отвесные бетонные берега!» — «Ну и пусть!» Наказание вытерпеть легче, чем неутоленное желание. И потом, я умею плавать, так какого черта! «Не так давно научилась», — обеспокоенно бормотал Дедуля.
Тропинка, окаймленная фруктовыми деревьями, которые только дети и обирали, начиналась на уровне карьеров и подходила к реке у Порта Понте. Дулуара так круто изгибалась, что ни одна тяжело груженная баржа не шла по ней, когда вода стояла низко, чтобы не сесть на мель. Зато по каналу суда могли без проблем и спускаться, и подниматься, вот только в него не так-то просто было попасть! Следовало позвонить от шлюза в будку владельца каменоломни, чтобы спускающиеся вниз баржи подождали, пропуская сестер, осевших под тяжестью груза, брикетов или антрацита, а на это требовалось терпение!