С этого дня между мной и реб Ашером установилось неписаное соглашение: если он мог — брал меня с собой. Чреваты опасностью бывали те моменты, когда реб Ашер оставлял меня одного в повозке: уходил за бидонами к поезду или же оформить счет. Лошадь в удивлении оглядывалась на меня. Ашер иногда давал мне вожжи, и лошадь, казалось, рассуждала про себя: «Поглядите-ка, кто это правит…» Страх, что лошадь встанет на дыбы и понесет, — этот страх доставлял мне ужасные мучения. Да и вообще, лошадь — это вам не игрушка, такое большое животное, дикое, невероятной силы и молчит… Случалось, проходил мимо какой-нибудь поляк, останавливался, смеялся, что-то говорил по-польски… Польского я не понимал, и потому поляк рождал во мне тот же страх, что и лошадь. Тоже большой, сильный и непонятный. Он мог неожиданно разозлиться и ударить меня, мог просто дернуть за пейсы — любимое развлечение поляков, почитаемое ими за хорошую шутку… Вот мне и пришел конец, думал я, сейчас он разозлится, стукнет меня, вот-вот лошадь сорвется с места, ударится во что-нибудь…. Тут как раз появлялся реб Ашер, и все становилось на место. Ашер переносил тяжеленные бидоны с такой легкостью, как это, наверно, делал библейский Самсон. Он сильнее лошади, сильнее любого поляка, у него добрые, спокойные глаза, излучающие мягкий свет, и говорит он на понятном мне языке. А главное — он друг моему отцу! Одно только желание владело мной — ехать и ехать, мчаться и мчаться с этим человеком дни и ночи, через поля и леса, в Африку, в Америку на край света, и все смотреть, смотреть…
Но как отличался этот Ашер от того, что появлялся у нас в доме на Новый год или Йом-Кипур! Плотники устанавливали лавки в кабинете отца, и там молились женщины. Из спальни выносили кровати, вносили туда арнкодеш, и это становилось молитвенным домом в миниатюре. Ашер — во всем белом, от чего его черные глаза кажутся еще чернее. Шапка расшита золотом и серебром, с высокой тульей. Ашер подымается на возвышение для кантора, и оттуда звучит его потрясающий бас: «Вот я! Воззри на меня, Господи…» — поистине «лев рыкающий».
Спальня наша не вмещала его могучий бас, с грозной силой вырывающийся из мощной груди. Ашер читал нараспев, как положено. Знал каждую мелодию, каждый жест. Двадцать человек из нашей общины составляли хор. Глубокий, мужественный голос вызывал смятение на женской половине. Конечно, все они прекрасно знали реб Ашера. Только вчера покупали у него кто кринку молока, кто горшок простокваши, кто фунт масла, и торговались до последнего гроша. Но теперь… Теперь реб Ашер — тот человек, которому доверено беседовать со Всевышним, перед Троном Славы — там, где трепещут крылами ангелы, где книги, что читают сами себя, и где записаны все добрые дела и все грехи каждого смертного…
Когда он начинал говорить о судьбах живущих и умерших, о тех, кто замучен в огне или в воде, на женской половине раздавались рыдания. А когда Ашер торжественно возглашал: «…но раскаяние, молитва отвратят от нас зло!» — тяжкий стон выходил из каждого сердца. Потом Ашер пел о малости человека и величии Господа, и радость, спокойствие снисходили на каждого. Зачем людям, а кто мы перед Господом — легкие тени, увядающий цвет, — ожидать злого умысла от Всемогущего, который справедлив, благ, милосерден? Каждое слово, произнесенное Ашером, каждый звук его голоса пробуждали надежду и возвращали мужество. Что мы такое? Ничто. А Он? Он — все. Мы — пыль при жизни и прах после смерти. Он — вечен, и Дням Его нет конца. На Него, только на Него уповаем мы…
Случилось так, что на исходе Судного дня этот самый Ашер, наш друг и благодетель, в буквальном смысле спас нам жизнь. После долгого изнурительного поста — от звезды до звезды — настал наконец час праздничной трапезы. В нашем доме собрались хасиды, на сей раз довольно много, чтобы поплясать, порадоваться празднику и восславить Господа. Отец уже начал готовиться к празднику Кущей — строил шатер. Заснули все под утро. Легли где придется, ведь лавки и скамьи стояли в спальне. Одним словом, не дом, а не пойми что.
Одно мы забыли — свечи погасить.
На рассвете, как обычно, Ашер поехал к железной дороге, чтобы забрать бидоны с молоком. Проезжал мимо нас и обратил внимание, что в доме как-то необычно светло. На отблеск свечей не похоже, на свет лампы тоже. Уж не пожар ли?.. «Так и дом может сгореть,» — подумал Ашер. Позвонил, но дворник не вышел. Он спал. Ашер продолжал звонить и колотить в ворота с таким неистовством, что тот наконец проснулся к отворил ему. Ашер бросился вверх по ступенькам и принялся стучать в нашу дверь. Никто не отзывался. Тогда Ашер надавил мощным плечом, и под его напором дверь распахнулась. Что же он увидел? Вес семейство и гости безмятежно спят, а лавки, скамьи, святые книги — в огне. Ашер закричал, и его громоподобный, хорошо поставленный голос кантора пробудил нас. Он сорвал с нас тлеющие одеяла и затушил пламя.
Я помню это, будто все произошло только вчера: открыл глаза и увидел огонь, большие и маленькие огоньки, танцующие, словно крошечные чертики. Одеяльце моего младшего братца Мойшеле уже охвачено огнем. Но я был слишком мал, чтобы испугаться. Напротив, любовался пляшущими огоньками.
После того случая за огнем всегда следили. То, что так вышло, — просто чудо какое-то. Еще бы несколько минут, и все охватило бы пламя — ведь лавки из сухого дерева и пропитаны воском, который капает со свеч. Ашер — единственный, кто проснулся в этот час, кто заметил огонь. Кто бы стал так настойчиво трезвонить в дверь, а потом еще рисковать из-за нас жизнью? Да, это судьба, что верный наш друг спас нас от ужасного пожара.
Мы даже не поблагодарили его толком. Были не в состоянии — онемели будто. Сам Ашер торопился и сразу убежал. А мы бродили между обуглившихся лавок, столов, молитвенников, талесов и нет-нет да находили снова искорки и тлеющие угольки. Да, мы могли превратиться в кучу пепла…
После этого случая дружба между отцом и Актером только окрепла. А во время войны, когда мы буквально голодали, Ашер скова помогал как мог.
Уже уехав из Варшавы (во время Первой мировой войны) мы время от времени получали о нем весточки. Один из его сыновей умер, а дочь влюбилась в молодого человека низкого происхождения, и Ашер очень горевал. Не знаю даже, дожил ли он до оккупации Варшавы немцами. Скорее всего, умер до того. А если нет, то погиб в Треблинке[65]. Так пусть мои воспоминания послужат памятником ему и таким, как он, — кто жил в святости и умер как мученик.
ТУДА — К ДИКИМ КОРОВАМ
Все те годы, что мы жили в Варшаве, я ни разу не покидал города. Другим было что порассказать. Летом они ездили кто в Фаленицу, кто в Миджешин, Швидер, Отвоцк. Для меня же все это было — пустой звук. На Крохмальной и деревья-то не росли. Нет, правда, было одно — около дома № 24. Я проходил мимо него по дороге в хедер. Но это было далеко от нас.
Кое-кто из соседей выращивал цветы в горшках, но мои родители почему-то считали, что евреям это не пристало. Я же любил природу, наверно, с самого рождения. Летом мне иногда удавалось найти листик. А то еще и черенок с листиком — от яблока. Тогда и радость, и печаль обуревали меня. Я нюхал этот листочек, любовался им — пока не завянет. Мать приносила с базара пучки моркови и петрушки, редиску, огурцы. Все это будило во мне память о жизни в Радзимине, в Леончине, где меня окружали поля и сады. Как-то раз я нашел полный колос в моем соломенном тюфяке. Он тоже напоминал о прежней жизни в маленьком местечке. Возникали еще и библейские ассоциации со сном фараона, которому приснились семь пустых колосьев, что пожрали семь полных…