– Мне бы очень хотелось. Сколько же можно Багу…
– Вообще-то это несообразно, – солидно и раздумчиво начал разбирать существо проблемы Богдан. – Ланчжун и принцесса… Это тоже нарушение великого постоянства. Но… не ради силы, не ради власти, не ради честолюбия… Наверное, это все-таки другое дело. Может, тоже веление жизни?
– А как Стася, не знаешь? – вдруг погрустнев, спросила Фирузе. Богдан покачал головой:
– Нет.
– Нехорошо.
– Жизнь… – пробормотал Богдан, словно это все объясняло. – Жизнь.
Наверное, это и впрямь объясняло все.
– Сказано в суре “Свет”, – подал голос бек Кормибарсов, от Фирузе уже знавший историю недолгого увлечения честного ланчжуна, – в аяте двадцать седьмом и двадцать восьмом: “Верующие! Не входите в чьи-либо домы, кроме своих домов, не испросивши на то позволения, и приветствуйте жителей их желанием мира, за это вам хорошо будет. Если там никого не встретите, то не входите, покуда не будет вам позволено; если вам скажут: воротитесь, то воротитесь”. Пророк заповедал это и для людей, и для государств, и для отношений мужчин с женщинами. Для всего. Твой друг и та дева вошли друг к другу – но никого не встретили…
– Может, и так, – неохотно согласился Богдан.
Но у Фирузе уже другая забота была на уме.
– Как-то там Ангелина? – на миг чуть поджав губы от внезапно налетевшего беспокойства, проговорила она.
– Спит, наверное, по своему обыкновению, – успокоил жену Богдан. – А если что – Хаким уже совсем взрослый, он присмотрит.
– Жаль, внука нельзя было сюда взять, – сокрушенно поцокал языком бек. – Конечно, детям тут не место, но все ж… Как ребята в Ургенче бы завидовали! Императора видел! Но зато, – тут же утешил бек сам себя, – пригодился с Гелькой посидеть… Мужчина! Опора!
Умело лавируя между пирующими, к ним приближался императорский посланец.
– К кому это он? – пробормотал немного уже захмелевший Богдан и заозирался кругом, пытаясь уразуметь, кому из близсидящих император мог предоставить слово на сей раз. Пока он крутил головой, посланец подошел вплотную.
– Драгоценный преждерожденный Оуянцев-Сю, – низко поклонился посланец.
Богдан ошалело уставился на него:
– А?
– В небесной милости своей владыка повелевает вам произнести праздничное пожелание.
Очки едва не свалились со сразу вспотевшего носа Богдана. Он водворил их на место пальцем и поднял голову, посмотрел на помост – туда, где в самом центре, лицом к югу, под желтым балдахином пребывал владыка. “Интересно, ему уже передали мой подарок или нет? – невпопад подумал Богдан. – Конечно же нет, там их столько, подарков этих… За седмицу не разберешь”.
Посланец не собирался повторять дважды; его уж и след простыл.
Фирузе молча сжала пальцами локоть мужа и тут же отпустила.
– Давай, сынок, – сказал бек. – Перекрестил бы тебя – да Аллах не велит…
Богдан встал, и лучи телевизионных светильников скрестились на нем так же, как бесчисленные взгляды. Гомон зала медленно опал. Стало тихо.
“Что сказать?!”
И тут Богдану почему-то припомнился Дэдлиб.
“Есть только одна культура, просто одни продвинулись в ней больше, а другие – меньше…”
“Может, – подумал Богдан, – по телевизору он тоже меня увидит… и такие, как он… у нас их тоже немало…”
– Мы имеем лишь две силы, которые способны подвигнуть человека делать то, что порою так необходимо и так не хочется: поступаться собой ради ближних и дальних своих, – немного сипло начал Богдан. Покрутил головой, сглатывая внезапно вспухший комок в горле; поправил очки сызнова. – Это стремление иметь чистую совесть и стремление избежать наказания. Если люди перестают понимать, что такое чистая совесть, если перестают ощущать увеличение того груза, что волей-неволей копится в душе любого, остается лишь страх наказания. Страх за себя. Это тупик, распад, гибель. В истории были примеры… Нельзя дать сникнуть совести. А совесть… совесть – это долг перед тем, что называют святынями. Есть святыни частные – семья, дети, друзья… Но есть и общие для каждого народа. Только пока они живы, народ остается народом и не превращается в толпу, в шайку… У разных народов святыни разные. У одних почтительность сына и подданного да Жалобный барабан, у других – заветы Пророка и его плащаница… или небрежение благами земными и всечеловечность какая-нибудь… или, наоборот, права человека… или какое-нибудь сражение с врагом, который и врагом-то быть давно уж перестал…
“Долго говорю, – вскользь подумал Богдан. – И сбивчиво. Не умею я этого… То ли дело цзайсян – как красиво завернул! Надо скорей…”
– Святыни каждого народа для всех других – не более чем предрассудки. И это не обидно. Не обидно! Иначе и быть не может! Нельзя обижаться на то, что твои святыни для любого соседа – предрассудки, но и нельзя дать заразить себя этим отношением к ним. Беречь свои святыни каждый народ должен сам. Никто за него это не сделает. А беречь – это значит, в том числе, и не навязывать силой. Ибо то, что навязывают, – начинают ненавидеть. Обязательно. А что возненавидел – того лишился. Лишился – значит, стал беднее. А зачем? Когда можно стать богаче?
Он старался не смотреть ни на кого, даже на жену, понимая, что, стоит ему встретиться с чьим-то насмешливым, скучающим или даже просто пустым, непонимающим взглядом – он собьется окончательно и безнадежно и язык заклинит во рту. Жмурясь и стискивая в потной руке чару, он слепо глядел прямо в ярый луч светильника. И казалось, никого и ничего кругом нет, кроме густого беспощадного сияния – и он пылал в нем.
– А когда твою святыню ненавидят – ты начинаешь ее защищать с пеной на губах, и тогда тоже теряешь ее, потому что она перестает быть свята. Перестает тебя улучшать. Перестает быть чудотворной иконой, которую покаянно целуют, и становится идолом, которого с воплями мажут кровью жертвоприношений. Я бы очень хотел… Я пожелал бы в этот великий день… чтобы ни единого человека в Ордуси никогда не постигла такая душевная беда. И чтобы везде и всюду наконец поняли все это. А тогда, – он, сколько мог, возвысил голос, – тогда все мы после долгих забот и мучений будем счастливы, очень счастливы наконец!
Конец второй цзюани