Янек носит форму последние дни: через месяц начнется учеба в варшавской Музыкальной академии. Приятно слышать голос польского солдата, обращающегося к тебе по званию, приятно, не прячась, идти по дороге, на которой уже давно простыл след врага. А еще приятнее нащупывать в кармане маленький бесценный томик, словно сдержанное обещание. Все деревья на месте: они живучие. Те, что были молоды, подобно ему, выросли; Янек знает каждую сосенку, каждый кустик; морщины на жесткой коре — словно морщины на лицах постаревших друзей. Вот высокий дуб с отеческими ветвями, к могучему стволу которого прижимался испуганный подросток. Он тоже нисколько не изменился, и ветви шепчут все те же слова на языке дубов. Вот только Янек уже не настолько молод, чтобы их понимать. У дубов тоже, наверное, есть свои легенды о героях, прекрасные песни и детские сказки, полные надежд и золотых обещаний, и когда их срубают, возможно, они тоже думают, будто умирают за бессмертное правое дело, и, падая, мечтают о каком-то совершенно счастливом лесе, что однажды поднимется там, где они упали. Если бы у человека не было сердца, на земле не существовало бы отчаяния.
Вот то место, где под первые далекие залпы освободительных орудий они атаковали немецкий пост. Янек ускоряет шаг и оборачивается. Бывают призраки, не исчезающие даже при ясном свете дня… Раненный во время стычки немецкий сержант лежит посреди дороги, а вокруг него, как сумасшедшая муха, мечется и гудит обезумевший Станчик. У него в руке нож, и трое братьев Зборовских из последних сил пытаются помешать ему совершить задуманное.
— Обеих! Обеих! — раздается в лесу отчаянный вопль.
Немец прикрывает руками рану, но в его лице — только голый страх. Он умоляет хрипящим голосом:
— Menschenkinder, Menschenkinder! Bitte, lassen Sie ihn nicht… Menschenkinder![86]
— Обеих! — кричит Станчик. — Дайте мне его!
Охваченный жалостью, Янек хватается за револьвер.
— Ja, — просит, заикаясь, немец, — gut! gut!.. schnell, bitte![87]
Он всю жизнь будет помнить улыбку облегчения, застывшую на губах мертвеца. Лес становится гуще, и его голос — глубже; ветки дружески треплют Янека по лицу. А вдруг сосны сейчас расступятся, и навстречу ему выйдет, мигая глазом, Черв, или же он услышит насмешливый голос старика Крыленко:
— Можешь пойти с нами, бледнолицый! Добро пожаловать в наш иглу!
— Вигвам, — непроизвольно шепчет лейтенант Ян Твардовский.
— Чего?
— У краснокожих — вигвамы. Иглу — это у эскимосов.
Но Черв погиб, а старик-украинец вернулся в Рябинниково, жители которого, во главе с козаком Богородицей, тепло его встретили. На флажках, что несли деревенские ребятишки, было написано: «Привет отцу освободителя Сталинграда!», и если вам доведется заглянуть в мастерскую сапожника Савелия Львовича Крыленко, он охотно расскажет вам, как благодаря его родительским советам и большому опыту его сын Дмитрий освободил этот героический город…
Янек останавливается. Вот землянка. Он видит серьезное лицо отца и слышит его голос.
— Наберись терпения, Старина Шаттерхенд. На Волге, под Сталинградом, люди сражаются за нас.
— За нас?
— Да. За тебя и за меня, и за миллионы других людей.
В кустах что-то зашевелилось. Всего лишь белка, но призрака так легко спугнуть.
— Удачи тебе, Старина Шаттерхенд, — шепчет далекий голос.
Янек смотрит на землянку. Лес хорошо о ней позаботился. Место, где родился его сын, поросло мхом и сорной травой. Он думает о той августовской ночи, когда услышал Зосины стоны. Он видит ее покрытое испариной лицо, ее глаза затравленного зверька. Рядом Махорка: закатав рукава, крестьянин возится с огнем, греет воду и готовит новенькие пеленки. Рискуя жизнью, Махорка украл их утром того же дня на одном из хуторов.
— Пушка пальнула, — говорит он. — Это хороший знак… Свободный человек родился!
Янек чувствует, как сжимается ладонь Зоси у него в руке.
— Уйди, — приказывает Махорка. — Когда все кончится, я тебя позову.
Янек выходит из землянки и слышит, как вдалеке грохочет наше орудие. И вдруг из-под земли доносится дрожащий крик, слабая жалоба, первое недовольство… «Уже!» — думает он с бесконечной нежностью… Но все это давно в прошлом, старая ржавая дверь больше не заскрипит на своих петлях, его сын в Вильно вместе с матерью, мальчику три года, и он уже ходит. Яма засыпана землей, как и подобает могиле.
— Ну же, Старина Шаттерхенд, не плачь.
— Я не плачу, — говорит лейтенант Твардовский, вытирая слезы. — Но он был моим лучшим другом.
Слезы не прогоняют призраков, они вызывают их. Янек видит Добранского, лежащего на траве на берегу Вилейки, и слышит залпы на другом берегу реки.
— Не говори. Береги силы. Они в десяти километрах. У них есть врачи, полевые госпитали. Они спасут тебя.
— Янек.
— Не говори, прошу тебя.
— Они точно прицелились, сволочи.
— Да. Они очень хорошо целятся. Больно?
— Да.
— Слышишь залпы? Они будут там с минуты на минуту. Они выходят тебя. Тебе не будет больно.
— Меня там уже не будет.
— Молчи. Куда ты денешься? Тебе суждено быть там и встретить их.
— Нет. А жаль. Все равно что видеть руку друга и быть не в силах пожать ее.
— Не надо было тебе выходить. Никто не выходил. Ни Зборовские, ни Янкель. Нужно было подождать всего несколько часов. Мы ведь ждали целых три года…
— Мне хотелось пожать им руку…
— Не говори, прошу тебя. Береги силы.
— Как много… пушек… Ничего… кроме пушек…
— Скоро все будет по-другому.
— Да. Будет музыка и книги, хлеб и тепло для всех… Никаких войн. Никакой ненависти…
— Вот именно.
Теперь его глаза улыбались. Они смотрели в небо.
— Новый мир… Труд и радость, одна на всех…
Плечи, которые обнимал Янек, были такими узкими, и сердце под убогой гимнастеркой еле билось, но сила и красота этого голоса казались ему теперь безграничными. Соловей пел:
— Я думаю… На этот раз все будет по-другому… Больше не придется начинать все сызнова… Мы пойдем к свету…
…Сколько соловьев? Сколько еще песен, прекрасных песен?
Над лесом со свистом пролетел снаряд. Лицо студента было совсем бледным, но глаза и губы по-прежнему улыбались.
— Янек…
— Я здесь.