Я помню примерно такую же историю, когда мы с Аспирином шарились по хуторам в поисках… не важно чего. У одного дома стены лежали на все четыре стороны. Натурально — каждая стена словно упала наружу. Крыша при этом непонятно куда делась. Только фундамент невысокий стоял, бетонный, досками покрытый. Доски причем свежие. И коврик на полу, такой самотканый, деревенский. Как новенький, между прочим. Сбоку от коврика — дыра в погреб. Крышки от погреба тоже нигде не видно. А в погребе на полках — бутыли и банки. Соленья всякие, огурчики-помидорчики, грибочки. Аж слюнки потекли. И пересохли тут же — когда там зашевелилось, в погребе этом, заворочалось что-то. Поэтому Аспирин быстро бросил вниз гранату, и мы отнюдь не стали дожидаться, чтобы посмотреть, что из этого получится.
Конечно, и в этот красивенький дом мы с Соболем соваться не стали. А вот остальные дома в деревне были нормальные. Ну, в том смысле, что какими они должны были стать после стольких лет: покосившиеся развалюхи с гнилыми крышами, обвалившимися кирпичами, заросшими напрочь бывшими огородами. Хотя все равно то там, то здесь попадались неожиданности — из осыпающейся штукатурки торчала блестящая, словно новенькая арматура, жизнерадостным рядком стояли глиняные горшочки, чистенькие, словно их только что протерли влажной тряпочкой. Улица, которая шла между домами, тоже на удивление не заросла бурьяном. Даже колеи были видны, от телеги, правда. А сама телега стояла в конце улицы. Тоже с таким видом, словно ее вот только загрузили новыми крынками, чтоб на базар свезти. Гончары здесь жили, что ли? Ничего такие горшки, красивые. Сейчас таких уже не делают.
И тут я услышал голос.
Унылый женский голос, который монотонно, совсем без выражения и даже намека на ласку, пел:
Баю-бай, баю-бай,
Ты, собачка, не лай,
Ты, собачка, не лай,
Нашу Машу не пугай.
И в дудочек не гуди,
До утра не разбуди.
А прийди к нам ночевать —
Нашу Машеньку качать.
Баю-бай, баю-бай,
Ты, собачка, не лай.
Белолапа, не скули,
Нашу Машу не буди.
Ночка темная, не спится,
Наша Машенька боится.
Ты, собачка, не лай,
Ты мне Машу не пугай!
Мне стало не по себе. Голос на мгновение прервался, после чего так же уныло и монотонно завел:
Наша перепёлочка
Старенькая стала,
Ты ж моя,
Ты ж моя
Перепёлочка…
— Блин, — сказал Соболь. — Может, кто-то с самолета? Ушла баба с места аварии, с ребенком… Сюда забрела.
Маловероятно, но могло и такое случиться. Я прислушался — пели в ближайшем доме, некогда солидном, сложенном из силикатного кирпича, но ныне полуразвалившемся. Я прокрался вдоль стены и осторожно заглянул через окно внутрь. При ближайшем рассмотрении это оказался уже и не дом, а просто четыре стены с выгоревшей крышей и сломанными внутренними перегородками. Посередине горел костер, над которым на рогульках висел котел, сделанный из обрезанной металлической бочки, с ушками из стальной толстой проволоки. На стуле у огня кто-то сидел — видимо, это и была женщина, поющая колыбельную, потому что больше я не увидел никого.
Соболь сделал мне знак — «входить?». Я покачал головой и присмотрелся — нет, действительно в доме больше никого не было.
А у перепёлочки
Заболели лапки,
Ты ж моя,
Ты ж моя
Перепёлочка…
Я показал Соболю — «давай». Он вошел внутрь, заняв место в углу. Женщина не обратила на его появление никакого внимания, продолжая свою страшную колыбельную:
А у перепёлочки
Заболели детки,
Ты ж моя,
Ты ж моя
Перепёлочка…
Я вошел следом и аккуратно, стараясь не попадать на линию возможного огня Соболя, обошел стул. Так я и думал.
Осыпающиеся с желтого высохшего черепа остатки волос. Пустые глазницы, в которых копошилось что-то мерзкое. Безгубый рот, старательно выговаривавший слова песни:
Ты ж моя,
Ты ж моя
Перепёлочка,
Ты ж моя,
Ты ж моя
Невеличка…
Слава богу, вместо ребенка на руках зомби держала куклу, замотанную в яркие тряпки. Мерно покачиваясь, женщина продолжала петь. Я показал Соболю, чтобы держал ее на прицеле, и заглянул в котел. Там, в вонючей жиже на самом дне, плавала человеческая рука с остатками рукава клетчатой рубашки и часами.
— Мочи ее, — сказал я. Соболь выстрелил из своего заслуженного геринговского ружья, голова зомби разлетелась сухими осколками, и женщина лицом — а вернее, тем, что осталось от лица, — вниз повалилась в костер.
— Бля-а… — протянул Соболь. — Никак не привыкну. Может, не надо было ее валить, а?
— Может, и не надо, — пробормотал я. — Но лучше надо. И давай-ка мы отсюда сами потихоньку валить. Не верится мне, что эта нянька тут одна…
— А Излом?
— Здесь-то его нет. А где один зомби, там и другой. Кладбище все ж не так далеко, мнится мне, они оттуда сюда и ползают в поживушки свои играть…
Соболь подошел к котлу и тоже заглянул внутрь, отмахнувшись от вонючего дыма — завяленная плоть зомби уже начинала гореть.
— «Вашерон Константин». Хорошие часы. Дорогие.
— Вылови, — предложил я.
— На хрена они мне… — Соболь ногой перевернул котел, варево зашипело, заливая угли. Завоняло еще сильнее, я отвернулся и увидел Излома.
Он, наверное, давно уже наблюдал за нами. В традиционном клеенчатом плаще (где они их берут, интересно?!), сжимающий рукой девочку, стоящую рядом. Ирочка от шеи до колен умещалась в огромном кулаке, но Излом, похоже, не делал ей больно: просто держал. Глаза девочки были полны слез.
— Здравствуйте, — с достоинством сказал Излом. — Прежде всего прошу вас опустить оружие. Вы прекрасно понимаете, что мне достаточно сжать кулак, и ребенок погибнет. Конечно, вы можете выстрелить раньше. Вернее, можете подумать, что имеете шанс выстрелить раньше. Но, во-первых, я могу чисто рефлекторно сжать кулак, будучи застреленным. А во-вторых, вы не знаете, сможете ли меня опередить. Всё-таки у меня другая физиология. Или нет. Но вы-то ничего не знаете наверняка.
Чертов монстр был, вне всяких сомнений, прав. Я молчал, не опуская автомат. Соболь тоже молчал, слышалось только шипение угасающих угольков и тихий скулеж Ирочки.
— Что тебе надо? — спросил я наконец, прикинув, что молчание чересчур затянулось. Почему-то Излом хотел, чтобы разговор продолжили мы — или не знал, что потребовать, или поболтать ему хотелось, уроду… Кстати, выглядел он и в самом деле уродливо. Бог с ней, с гипертрофированной рукой: у Излома были выпученные глаза без ресниц, толстые синеватые губы и клочковатая бородка, пучками торчащая из покрытой лишаями и гнойниками челюсти.