19. Великий Пи
— Бехштейн.
Темнота.
— Бехштейн.
Свет.
— Бехштейн.
— Привет. Что… ох…
Заполнив дверной проем, из хаоса кровавого сумрака возник огромный силуэт мужчины, державшего руки на бедрах. Когда он поднял черную руку, красные лучи двинулись вокруг нее, как лопасти вентилятора.
— Господи! — Я моргнул и приподнялся на локте. — Слава богу, это не кадр из фильма Серджио Леоне.
— Бах!
— Кажется, я уснул. Который час?
— Ночь на дворе, — сказал Кливленд. Он подошел ближе и уселся на подлокотник дивана возле моих ног. Из кармана его куртки торчал край книги в бумажной обложке. В руках он держал белый конверт. — Посмотри-ка, ты весь вспотел, — добавил он. Широко и сипло вздохнув, он откинулся назад, к стене, и похлопал себя по толстому животу. — Что у тебя есть пожрать?
Я развернулся и сел. В ушах у меня зазвенел смех Артура, и я понял, что видел его во сне.
— Наверное, найдется что-нибудь для сэндвича с сыром, — сообразил я. Потом встал и заковылял к холодильнику. Я с трудом стоял на ногах. Все тело болело. — А может, еще завалялась пара оливок.
— Оливки? Замечательно. — Он прикурил сигарету. — Болеешь?
— Не думаю. Нет. — Ханна, девчушка, живущая по соседству, снова разучивала «К Элизе». В моих похотливых видениях тоже звучала фортепьянная музыка. — Сейчас сделаю тебе сэндвич. Э… чем занимаешься?
Я выбрался на кухню и достал все необходимое из холодильника. Из него повеяло приятной прохладой.
— Да всяким разным. Боюсь, делами Пуна. Бехштейн, это лежало возле твоей двери, — сообщил Кливленд, вваливаясь на кухню следом за мной. Он протянул мне конверт, на который я обратил внимание с самого начала. На нем детским почерком Флокс было написано мое имя. Больше ничего — ни штампа, ни адреса. Сердце мое вдруг бешено дернулось — скачок и падение. Что-то в этом роде.
— А, это от Флокс, — пробормотал я. — Ну да…
— Да…
— Ну…
— Да. — Он ухмыльнулся. — Черт тебя возьми, Бехштейн, ты собираешься его читать?
— Да, конечно. В смысле, почему бы нет? Ты не будешь возражать… — промямлил я, указывая на недоделанный сэндвич.
— Конечно. Так, что тут у нас? А, хлеб, замечательно. Великолепно. Что, только горбушки? Ладно, и так хорошо. Люблю горбушки. Хлеб и сыр, оранжевый американский сыр — замечательно, то, что нужно. А ты минималист, я смотрю. Валяй читай. — Он отвернулся от меня и сосредоточил внимание на еде.
Я вышел из кухни с конвертом в руках, стараясь не гадать, что там может быть внутри, открыл его и вынул письмо на двух страницах. Оно было написано от руки темно-фиолетовыми чернилами на светло-фиолетовой почтовой бумаге с ее монограммой PLU. «Прошедшее время от plaire[51]», — любила говорить она. Ее второе имя было Урсула.[52]Пару мгновений, прежде чем я взял себя в руки, глаза слепо скользили по бумаге, и слова «секс», «мать» и «ужасный» зацепили мой взгляд, как жалкие узники колючего нагромождения абзацев. Я заставил себя вернуться к началу.
Арт, я никогда не писала тебе и сейчас чувствую себя странно. Я думаю, мне будет трудно писать тебе, и стараюсь разобраться почему. Может, потому, что я знаю, как ты умен, и не хочу, чтобы ты читал написанное мной — ты можешь отнестись к нему слишком уж критически. А может и потому еще, что я чувствую себя напыщенной и скованной, когда пытаюсь выразить свои мысли и чувства на бумаге. Я боюсь, что выстрою слишком длинную фразу или неверно употреблю слово. И мне мешает еще одно: раньше все, что я хотела сказать тебе, я могла сказать прямо в лицо. Ведь так и должно быть, правда? В писании писем есть что-то неестественное. Тем не менее я должна тебе кое-что сказать, и, поскольку я больше не увижусь с тобой, мне остается сделать это в письме.
Ты, наверное, думаешь, что я злюсь на тебя, и ты прав. Я в ярости. Так со мной еще никто не поступал. Разное было, но чтобы так странно и ужасно… Арт, я была так близка тебе, мы занимались сексом так страстно и говорили друг с другом так откровенно, как только могут это делать мужчина и женщина. Ты должен знать, что нынешние твои поступки вызывают во мне глубокое отвращение.
В моей памяти все время всплывает миллион песен «Супримс» (и не смей считать это глупостью!). «Остановись во имя любви» и тому подобное. Арт, как ты можешь заниматься сексом с мужчиной? Я знаю, что ты спал с Артуром уже потому, что я знаю Артура. Он не может без секса. Как-то он сказал, что умрет если его тела не будут касаться мужские руки. Я точно помню это его высказывание.
Ах, как ты мог? Это так неестественно! Так неправильно, если вдуматься. Я хочу сказать: вдуматься по-настоящему, все взвесить. Разве это не нелепость? Во всем мире существует только одно место для твоего пениса, и оно внутри меня. Впрочем, это сейчас уже неважно. Я давно уже поняла, что ты каким-то образом зациклен на своей матери, но не думала, что это может быть настолько серьезно. Поверь моим словам, Арт, потому что ты мне глубоко небезразличен. Тебе скоро понадобится помощь, и еще как (опытного психиатра).
Я все еще люблю тебя, но видеть больше не смогу. Ты говоришь, что любишь меня но, пока ты встречаешься с Артуром, это не может быть правдой. Ты даже не понимаешь, как это меня расстраивает. Ты должен знать (уверена, что говорила тебе), что я не в первый раз влюбляюсь в слабого мужчину, который в итоге оказывается гомосексуалистом. Это ужасно. Ты тратишь уйму времени, стараясь защитить — не ревновать, нет, а уберечь — любимого мужчину от посягательств других женщин, чьи притязания, в конце концов, нормальны, а сюрпризы подкрадываются со спины. Это хуже всего.
Не звони мне больше, дорогой. Я люблю тебя. Надеюсь, что ты найдешь свое счастье. Прости за письмо. Я никогда не смогла бы сказать тебе это лично. Так будет легче. Позвони как-нибудь позже, может через пару лет. Когда все пройдет.
ФЛОКС
— Пошли посидим на крыльце, — предложил Кливленд, показывая в сторону двери указательным пальцем, на который была надета оливка без косточки. Кусок сыра в его сэндвиче толщиной был не меньше дюйма. — Тебе, похоже, не повредит свежий воздух, Бехштейн. По твоему виду не скажешь, что ты здоров.
— А? Да нет, нет. Так просто.
— А, ну раз просто, тогда другое дело.
— У меня выдался чертовски плохой вечер.
Мы сели на потрескавшиеся ступени, и я всерьез задумался, не болен ли в самом деле. Было уже почти восемь вечера. Я смутно помнил, как проснулся этим утром, как выходил в гостиную и ложился на диван. Похоже, я проспал семнадцать часов. Кливленд достал из кармана книгу и бросил ее мне на колени. Это было дешевое издание Эдгара По, побывавшее в разных руках, с изображением черепа и летучей мыши на обложке.