и без вола. Куда денешься? Одно прямое сообщение — в батраки!
— Да, незавидная твоя доля. Незавидная,— сочувственно проговорил Федор.— Знаю, знаю, браток, как работать на чужих людей. Сам чертомелил.
— Ты?! Неужели и среди вашего брата есть такие?!
— А ты думал как? Казаки тоже, брат, не все у нас одинаковы. Не все в масле катаются. Есть и у нас такие, что всю жизнь бьются, как рыба об лед, перебиваются из кулька в рогожку. Есть, браток, есть,— сказал Федор с ожесточением.
— Вишь ты, какая притча выходит. А я думал, што казакам всем, как панам, в этом краю живется.
— Кое-кто действительно пан паном живет. А есть и среди нашего брата холопы.
— Вот не думал…— признался Максим.
— Так-то, приятель!— заключил Федор, протягивая Максиму кисет с махоркой.
Они закурили и остальной путь до пашни ехали уже молча. Каждый из них погружен был теперь в свои думы. Невеселыми, горькими, угрюмыми были эти думы и у того и у другого.
Доставив Максима до места, где стояла среди степи брошенная на пустоши старенькая бушуевская сенокосилка, Федор объяснил ему несложные его задачи (надо было скопнить сгребенное в валки сено) и повернул лошадей обратно. С полдня ему надо было вновь заступать в караул на пикете, и он поторапливался домой, чтобы успеть еще почистить коня и привести в порядок свое войсковое снаряжение.
Кони бежали ровной и бойкой рысью. Федор, намотав на руки вожжи, развалился на свежей траве, которую накосил перед выездом с пашни, и, глядя в голубое, безоблачное небо, вполголоса напевал, с тоской и нежностью думая о Даше:
— Куда, казак, едешь? Куда отъезжаешь?
На кого ты, милый, Меня покидаешь?
— Еду я, еду
В дальнюю дорогу, Оставляю тебя я На единого бога…
Не допев песни, Федор закрыл глаза и как будто задремал. Странное, не совсем уживчивое с его характером чувство покоя овладело им. Мерно постукивали колеса брички. Глухо звенели о твердый дорожный грунт конские копыта. Пряный и бражный запах свежей травы слегка кружил голову. Где-то далеко-далеко тревожно кричал в займище дикий гусь — не то потерявший самку гусак, не то подранок. И все эти звуки, запахи и шорохи степи напоминали Федору о Даше. Не поднимая смеженных век, он видел, как в сновидении, открытое, светлое лицо девушки, ощущал запах золотящихся волос. Даже мягкий грудной голос Даши звучал в нем сейчас печально и глухо, как звучит басовая струна гитары, нечаянно задетая темной ночью…
Федор весь был во власти живых и почти физически осязаемых воспоминаний. Он видел сейчас перед собой немировский пятистенник с высоким резным крылечком, легкий тюль занавесок в окнах и розовые лепестки герани, а по ту сторону занавески плавно скользит златокосая девушка.
Все это и есть, наверное, счастье, и, подумав об этом, Федор удивился тому, как, в сущности, немного надо человеку в жизни, чтобы быть счастливым!
Открыв глаза, он, слегка приподнявшись, огляделся. Над степью висела легкая дымка жарких полуденных марев. Удивительно много было вокруг диких цветов. Словно рассеянные чьей-то легкой, беспечной и щедрой рукой, росли они в неслыханном изобилии, кружась по холмам и разбегаясь по балкам врассыпную, как разбегается в праздничный день на станичной полянке веселый и яркий девичий хоровод. Желтые гроздья степной кашки никли, подрагивая под тяжестью повисших на них ос. Кремовые колокольчики затаенно выглядывали из венков голубых незабудок. Сухой, милый сердцу степного человека запах мелкой придорожной полынки растворялся в густом аромате не мятых конским копытом трав.
Все вокруг полно было в этот полуденный час покоя, умиротворяющей тишины. Таким же покоем окрестного степного мира была сейчас полна душа Федора.
«Через пять ден к венцу!»— подумал Федор, и, представив Дашу в ее белом подвенечном платье с воздушной газовой фатой на плечах и себя рядом с нею, он почти ощутил прикосновение ее легких, трепетных рук…
То ли в самом деле вздремнул Федор, то ли был он во власти какого-то мгновенного забытья, но вдруг, очнувшись,— может быть, от рывка брички, слегка подпрыгнувшей на ухабе,— с тревогой осмотрелся вокруг.
Там вдали, над широким трактом, шел навстречу ему, то на мгновенье угасая, то вновь вспыхивая, словно повитый траурным крепом, смерч. Гигантский колеблющийся столб пыли стремительно мчался навстречу Федору. То извиваясь жгутом, то уподобляясь огромной птице, замертво падал он в придорожные травы, накрывая их аспидно-черным своим крылом.
И не успел исчезнуть, как привидение, из глаз у Федора этот встревоживший его смерч, как в то же мгновение вихрем вылетел из-за увала всадник. В казаке, привставшем на стременах, Федор тотчас признал своего одногодка и однополчанина Митьку Неклюдова. И по возбужденному лицу всадника, по алому полотнищу, прикрепленному к острию пики и развевавшемуся, как пламя, над головой всадника, Федор понял: случилось неладное.
Осадив на полном скаку коня, Митька, не переводя дыхания, выпалил:
— Мобилизация. Германец напал на Россию. Война!
Сердце у Федора остановилось.
Приезд наказного атамана Сухомлинова в станицу Пресновскую совпал со всеобщей мобилизацией девяти казачьих полков на Горькой линии.
В двенадцатом часу дня на крепостной площади открылось молебствие в честь отправляющихся на фронт казаков. Под оглушительный гул колоколов, под пронзительное конское ржание и тревожные звуки полковых труб были подняты и вынесены из церкви на площадь одетые в позолоченные ризы иконы и крылатые, тускло поблескивающие позолотой хоругви. Эту процессию церемониального, торжественного выноса к войску церковной утвари открыл прибывший вместе с наместником края архиерей Омской степной епархии, рослый и престарелый Никон. В сопровождении прибывших из окрестных станичных приходов двенадцати попов, пяти благочинных и целой свиты прислужников архиерей, утопая по пояс в кадильном чаду, проследовал вдоль выстроившихся на станичной площади войск.
Полк казаков стоял в полном походном снаряжении, образовав каре. Грозным и сумрачным выглядел частокол взметнувшихся над всадниками казачьих пик. Глухо гудели за плечами у всадников стволы трехлинейных винтовок. Пахло кожей, конским пометом, дорожной пылью и ворванью.
День выдался жаркий и ветреный. С юга дул горячий, овеянный дыханием азиатских пустынь порывистый ветер. Временами он поднимал на степных дорогах стремительные колеблющиеся столбы смерчей. Тоской и тревогой веяло от дикой пляски этих беснующихся вдали вихрей и от этого пышного поповского благолепия.
Престарелый архиерей, воздев к небу руки, замер в глубоком безмолвии над полковым походным престолом. Архиерей походил в эту минуту на огромного беркута, задремавшего на кургане. Попы кружились вокруг архиерея и, громыхая цепями тяжелых жарких кадил, взывали к богу, прося его грозно и