кусок чёрствого хлеба с запрятанной запиской-удостоверением от подпольного рабочего комитета варшавских трикотажников. Остались недели блужданий от хутора к хутору, без дорог по лесам в поисках партизан. Осталась драка с полицейским, решившим задержать подозрительно оборванного высокого парня в крайне нетипичной для германских территорий чёрной сатиновой косоворотке под потёртым пиджаком. Осталась радость, когда, наконец, на лесной просеке его остановил оклик на польском и из-за кустов подошли двое вооружённых в штатском платье, на шапках у которых выделялись бело-красные ленточки и вырезанные из консервных жестянок, уже успевшие подёрнуться точками ржавчины орлы без корон. Радостным воспоминанием осталась и встреча с Гжегошем Котовским. Знаменитый в Российской Империи атаман, заметки о похождениях и подвигах которого маленькому Казику читал когда-то из газет отец, Ксаверий Юзефович, человек, раздававший отнятое у помещиков и ростовщиков беднякам и неоднократно убегавший из тюрьмы и с каторги и при встрече оправдал ожидания Рокоссовского, давно создавшего мысленный образ благородного разбойника, после очередного побега перебравшегося в начинающую закипать германскую часть Польши и поднявшего знамя не столько национального, под которым выступали повстанцы и Довбор-Мусницкого, и Минкевича, сколько национально-революционного восстания. В известной своими рабочими и повстанческими традициями Силезии Котовскому довольно скоро удалось создать первый партизанский отряд — «Шквадрон Косиньежски».
Одетый в живописную чёрную куртку-доломан германского гусара, алые галифе, обутый в матово сияющие сапоги со звенящими серебряными монетками шпорами, Котовский на полторы головы возвышался над большинством партизан-«косиньеров». Также отличавшийся почти двухметровым ростом Рокоссовский с первых мгновений почувствовал, что вызвал симпатию у этого богатыря. Когда же Котовский ознакомился с запиской подпольного социалистического комитета с просьбой «принять товарища Казимежа в отряд борцов за нашу вольность и вашу», то совсем подобрел.
— Да, «товарищ Казимеж», это ж надо, куда тебя занесло: из самой Варшавы аж почти до бреславльских земель! Без малого треть Польши протопал — и всё, небось, ножками?
— Не всё. Вёрст с двенадцать с хлопами на телегах проехал — широко улыбнулся в ответ Казик.
— Да, двенадцать вёрст — это сильно! Я вот, помню, тоже как-то ножками потопал: от Нерчинских рудников до Читы, когда с каторги ушёл. А сколько тебе годов? По росту вроде парень, а на лицо — совсем молодой вьюнош. Сознавайся, как на исповеди!
— Ну… Это… Шестнадцать…
— Будет?
— Будет. В декабре точно будет.
— Э, брат, до декабря ещё дожить надо. А чтоб дожить, нам как следует подраться придётся: вон сколько вокруг немецкого воронья! Ты хоть стрелять-то умеешь?
— Стрелял… Из револьвера. Два раза барабан расстрелял.
— И попал?
— Попал. В сарай.
— Орёл! Ну прямо Соколиный Глаз!
— А вы не смейтесь, бо ударю.
— Меня?
— А то кого же!
— А ну-ка, покажи силу, вот кулак мой — разожми!
Несмотря на то, что руки Казимежа были неплохо развиты в каменотёсной мастерской у дяди, а впоследствии — и на чулочной фабрике, разогнуть крепко сжатые в кулак пальцы командира Рокоссовскому не удалось, несмотря на натужное пыхтение в течении пяти минут.
— Ну что, орёл, не осилил? А почему? А потому, что гимнастику делать надо каждый день в зной и мороз, в тюрьме и на воле. А кисть руки постоянно упражнять: сжал-разжал кулак, сжал-разжал. Зато потом от твоей сабли германские уланы раздваиваться начнут: ноги в седле, а туловище — на земле. Так-то!
Ну, да ладно. Надо подумать, как к тебя к делу пристроить. Станислав Станиславович! Подойди-ка! — позвал командир одного из чистивших лошадей «косиньеров».
— Вот, знакомьтесь. Это — товарищ Казимеж Рокоссовский, варшавянин. А это — Станислав Пестковский, командир отрядного резерва, где мы учим новоприбывших верховой езде, обращению с оружием и прочим военным азам. Прошу, как говориться, любить и жаловать! А ты, Станислав, прими этого орла под своё крыло, выдай оружие посерьёзнее его пятизарядной сморкалки и в первом же немецком имении реквизируй парню коня с седлом и сбруей. Да не забудь — пятую часть цены лошади хозяевам марками выдай, а на остальное расписку. А то знаю я вас!
— Зачем обижаешь, командир…
— Не обижаю, а шутю! Ну, ступайте!
* * *
С тех пор прошло десять дней, а главное — две стычки с германскими солдатами, расквартированными с начала восстания по многим крупным фольваркам немецких поселенцев. Во дворе именно такого фольварка и сидел Казимир, пытаясь втолковать пленному солдату, что никто того расстреливать не намерен. Благо, солдат попался из местных, и по-польски, худо-бедно, но понимал.
— Ну сам посуди, Никиш, зачем нам тебя убивать? Ты ни в кого не стрелял, сам оружие бросил, руки поднял, когда мы ночью ворвались. Здешних поляков-батраков не обижал, имущество их не трогал.
— А как же лейтенант Фельгибель? — кивнул немец на торчащие из-за угла коровника скрюченные ноги в лакированных офицерских сапогах.
— А что лейтенант? Во-первых, его просто лошадь стоптала, когда он с люгером своим по двору метался. А во-вторых, сам подумай, кто он, а кто ты.
— Оба немцы…
— Только и того, что немцы. А так — ты — сын рабочего, я — тоже рабочий, командир наш агрономом был, большинство наших — простые крестьяне. А Фельгибель твой — из потомственных дворян, все его предки над твоими предками пановали, их трудом себе богатства добывали. Вот, скажем, если бы сюда, в Польшу такие вот рыцари-дворяне не полезли — разве не могли бы простые поляки с трудящимися немцами в мире жить?
— Могли бы. Мы бы, как и прежде, у себя жили, а вы, поляки — у себя. Рабочему человеку много не надо: дом, да работа, да семья хорошая.
— Вот! Верно понял!
— Но ведь сейчас поляки убивают немцев — и здесь, и в Остеррейхе?
— Не все и не везде. Вот если бы, к примеру, сюда пришли отряды Минкевича, то верно — скорее всего всех немцев в фольварке перебили б и пожгли здесь всё. Бандиты настоящие а не солдаты! Жолнежи Довбор-Мусницкого — те дисциплину понимают, недаром их воевода —