началу занятий то первое изумление, с которым обнаружила я «отлично» за этюд против фамилии Калиновская, развеялось. Остальные экзамены сдались как-то сами собой, и мне все время до неприличия везло с билетами.
Я сразу почувствовала себя в институте, как рыба в воде. Это было удивительное ощущение — я слушала преподавателей и понимала, о чем они говорят. Не было больше в моей жизни таинственных цепей и сигналов, сложных радиосхем и занудной техники безопасности. Передо мной открылся переменчивый мир слова — мир «лжи изреченной», мир лжи, возведенной в ранг высокого искусства.
Студенты еще только знакомились, ходили по рукам рукописи — стихи и рассказы, все было ново и интересно. И каждый второй уже заранее осознавал свою гениальность. Любопытный факт: чем меньшим талантом обладал студент, тем больше он эту свою «гениальность» лелеял, тем ранимее был. Уже шли на флангах первые боевые действия — литературные споры до хрипоты: один презрительно отзывался о Толстом, а другой восторженно превозносил Бодлера и Борхеса.
Но я старалась не встревать в подобные баталии. Может быть, потому, что появилась в этом институте не просто так — у меня была цель. Во мне вновь возрождалась пока совсем еще слабая надежда на осуществление своих странных планов. Поступление в институт было тем крошечным шажком в нужном мне направлении, который и помог мне тогда не сдвинуться и не опуститься. И, как в песне поется, «несмотря ни на что, я остался в живых среди зараженного логикой мира».
Очень скоро до меня стало доходить, какой это был крошечный, в десятую долю миллиметра, шажок…
Как скоро стало мне ясно, что стихи в наше время никомушеньки на фиг не нужны!
А ведь мало было написать, нужно же было издавать их как-то, а где ты их издашь? Большинство «толстых» журналов ко времени моего появления в институте пришли в упадок, на них больше никто не подписывался. Шли мелочные разборки-междусобойчики внутри редакций, древние мэтры советской закалки старались печатать только себя, любимых, в крайнем случае — своих родственников и знакомых. Союз писателей (тот самый, который Мишка Кубрик обозвал несколько лет назад «золотым дном») распался на много маленьких союзиков, и эти маленькие союзики теперь усиленно делили имущество.
А тем временем пышным цветом расцветала на московских книжных развалах разномастная «желтуха».
Нередко в институтском дворе появлялись странные люди, рекомендовались сотрудниками издательств и предлагали за солидные денежки написать или отредактировать детектив, любовный роман, фантастику иже с ними, и кто-то соглашался, а кто-то фыркал презрительно. Только что толку было фыркать — «желтуха» стала для начинающих авторов чуть ли не единственной возможностью хоть как-то реализоваться.
Про поэтов и говорить нечего — в лучшем случае стихи попадали в одну из тех многочисленных литературных газет, которые мертвым грузом лежат в фойе ЦДЛ и в город из стен этого славного здания, как правило, не выходят. Те, кто мог себе это позволить, стали издавать поэтические сборники за свой счет — в мягких обложечках, тонюсенькие, мизерным тиражом, — но эти сборники совершенно невозможно было продать, в книжных магазинах их чурались как чумы, и они так же оседали в кулуарах ЦДЛ или в литинститутской «Книжной лавке», а чаще всего пылились на дому у автора, рассованные по шкафам и под кроватями.
Справедливости ради стоит сказать, что нам, молодым, было много легче, чем литераторам старой закалки. Это они, а не мы поднялись с «золотого дна», чтобы оказаться у разбитого корыта…
Но все это я разглядела и осознала потом, а поначалу этот новый литературный мир казался мне сказочным. И первой своей публикации я радовалась так, что чуть ли не до потолка прыгала.
Конечно, я тоже мечтала издать свой сборник. Пусть совсем крошечный, пусть плохо оформленный, но ведь и это тоже книга, настоящая. Наверное, заикнись я о своем желании, и Герман нашел бы мне денег для книги, но я его не просила, мои стихи не имели к Герману ни малейшего отношения, я писала не для него, я писала только для Славы.
Постепенно мной стали овладевать не слишком веселые мысли. Думала: ну вот, издам я этот чертов сборник, и куда я его дену? В магазинах его не возьмут, это точно. А как тогда он попадет к Славе? Никак не попадет, даже если предположить, что вдруг случится чудо и в каком-нибудь магазине этот сборник все-таки примут. Потому что Слава стихов не читает. Слава только fantasy читает или приключенческие романы. Может, роман написать? Да нет, не вариант. В прозе я не умею… Роман в стихах? Смешно… Тоже мне, Пушкин выискался! А даже если и напишу роман в прозе, то это, во всяком случае, будет и не fantasy, и не приключения. Иначе как же я смогу объяснить ему то, что так и не осмелилась сказать раньше, когда это еще было возможно?
Пока я таким образом ломала себе голову над этой неразрешимой головоломкой, жизнь в институте шла своим чередом.
Все мы (ну или почти все) постепенно становились внимательнее к своим текстам — стихи наши все равно прочитывались: мастерами и, как выражалась Анечка из Щелкова, «соратниками по поэтическим страданиям». А соратники эти были читателями отнюдь не равнодушными. Так что «за базаром» волей-неволей приходилось бдительно следить.
Замечательная это вещь — литинститутские семинары по творчеству! Апломб отбивают напрочь. И ты наконец понимаешь: ты такой замечательный не один, вокруг огромное множество пишущих людей, многие из них значительно талантливее тебя и значительно умнее.
А еще ты читаешь классику — начиная с древних авторов и заканчивая современностью — и понимаешь, что, вероятнее всего, «нового слова» в литературе сказать не сможешь, пороху не хватит. Не мудрено, что многие после такой подготовки вообще бросают всякие художественные потуги — становятся просто хорошими редакторами или литературоведами, работают в газетах, на телевидении, на радио, рекламные слоганы пишут и надписи для поздравительных открыток, сценарии для сериалов, статьи для журналов. Это, должно быть, правильно…
И конечно, никто тебя не научит писать как надо; но, прочитав столько хороших книг и пообщавшись с таким большим количеством пишущих людей, как не надо писать, ты в итоге поймешь. «Любовь» и «кровь» уже никогда не срифмуешь, и луну с фонарем не сравнишь (будь то даже бумажный китайский фонарик), и слова «красиво» начнешь всячески опасаться.
О, неистребимая жажда творчества! Болезнь, которая лечится еще труднее, чем женский алкоголизм!
Пусть ты чувствуешь себя маленьким и слабым среди этого заброшенного литинститутского дворика, что в