уверен, вела ли моя мысль к этому или я был скорее сосредоточен на том, чтобы вести машину, и считал в уме оставшиеся сбережения: на сколько месяцев беззаботной жизни еще хватит — это ведь был две тысячи девятнадцатый год, лучший год по всем меркам, последний год искренней невинности, — и по всем признакам дальше должно было стать только больше, и я ничего не делал, держал ушки на макушке, но не искал себе работы или заработков. Я только пил, ел, писал, уходил в походы, тренировал свое ослабевшее, пластилиновое тело, и вот со мной наконец-то девушка, которая попадает точно в яблочко.
«А почему с ней что-то не так?» — ритуально спрашиваю я. Ритуально она поправляет волосы. Теплый все-таки вечер, я ошибся в фазе лета. В эти дни высокой горячей волной мчится лето на парусах юго-восточных ветров из пустыни; вталкивает нас, ищущих прохлады, в какую-то наиболее пошлую, незапоминающуюся забегаловку — мы хотим только льда. Оба по заветам Гурумы играем в вегетарианство/веганство и определенно ничего здесь не можем съесть — тут все из животного ужаса и жира, — поэтому насыпаем себе по-американски полведра льда и чуточку засахаренной газированной жижи. Это In’n’out — тот самый, на месте снесенного, в который я возил Дашу на первое свидание. А может, и другой.
«Была красоткой, была телеведущей, была ученым. Мужчины бегали за ней, сама говорит, да и видно, что она красивая, — Юлия пожимает плечами, каким-то образом удавалось ей говорить все это, удерживая во рту красную трубочку, — и потом р‐раз, — хлопок в ладоши, и снова ловко подцепила ловким язычком чертову трубочку, — и монашка».
Мы оба засмеялись. Заходящее солнце просветило ее волосы и нежно легло на плечи, пустило по ним ничего не значащие капельки пота и пылинки усталости. Юлия начинала чуть торопиться: ей в ночную смену работать, то ли в семь, то ли в восемь, то ли даже позже, но ей надо на работу, и она посматривала на меня, поверх этого незначительного разговора-сплетни, с легким недоумением.
— Я как-то ужинал с ней и Майапор-Чандрой и спросил, как выглядит кризис среднего возраста, — вдруг вспомнил я, — спросил, к чему готовиться. Гурума сказала что-то шибко умное, не запомнил, а Майапор сказал, что кризис среднего возраста — это когда она решает вдруг стать монахиней после всего, что было. Я знал, что если она начнет спорить с этим, то он прав.
— Она начала?
— А как ты думаешь?
Снова посмеялись. Я принес нам еще ледяной газировки, но было уже не так жарко, во рту у меня сохло от странного неподвижного взгляда Юлии, который то и дело останавливался на моем носе и подбородке, непонятно было, как увести этот вечер из-под власти образа Гурумы.
— Для нее это слишком важно, — пробормотала Юлия, — поэтому страшно тяжело это все ей дается. Из-за тяжести, которую она создает, там трудно находиться.
Странно, что она сказала именно это, ведь мы ни разу не обсуждали, что сбегаем оттуда из-за тяжести учителя.
— Знаешь, когда я ночевала у нее тогда, то она дала мне спать на своей кровати, и я заснула с ней рядом, и я помню, как в ту ночь меня разбудил сумасшедший ужас. Это не был плохой сон, хотя она сказала: «Спи, это всего лишь плохой сон». Но дело было не во сне, Кави. Это был ужас, вонзившийся в меня, и я подскочила с криком, как в кино. Со мной такого никогда не было, и такого вообще не бывает — только в фильмах. Она не спала, хотя было часа два ночи, и пробормотала, что это плохой сон или животное меня напугали. Сказала: «Спи, все хорошо». Но… это было нечто другое. — Юлия надолго замолчала. Мы допили ледяную воду, и надо было расставаться.
— Что-то ужасное живет с нею или в ней, да? — в последний миг Юлия приподняла интонацию, чтобы не сказать крамолу про учителя, в доме которой прибирается за несколько долларов в час, но я знал, что она не сомневается. И что наверняка она права насчет Гурумы. — Я скоро уеду, — сказала Юлия как ни в чем не бывало после последнего глотка газировки. Ничего неожиданного — все уезжают из Сан-Диего, кроме меня. На четвертом году я не удивляюсь. Я и бровью не повел, хотя Юлины слова чуть кольнули сердце мне.
— Куда?
— В Шасту, на север, буду жить на озере и плести фенечки, делать эликсиры и кристаллы.
— Из-за нее?!
— Оу, нет конечно, при чем тут она? Она же мне не мать. Я бы с ума сошла с такой мамашей.
У меня дома мы начали поспешно и жадно целоваться, прижатые поздним часом и сумерками — просто не было уже времени ходить вокруг да около. И без того я проявил море европейской сдержанности и какой-то ненужной тактичности, чуть не спугнул — американки просты и не любят гадать, хочет их парень, или он гей, или импотент. Надо хотеть, и мне еще повезло, что она дождалась моего приглашения.
Мы занялись неловким, необязательным сексом, как раз сделалось прохладнее и полностью стемнело, поэтому я запомнил: начинали — было горячо в комнате, душно, а когда закончили — поползла по зеленым холмам закатная нежная прохлада, забрала наконец застоявшуюся истому дня, и Юлия вернулась из душа совсем холодной; вид немного уставшей летней кошечки был притягателен, она явно осталась довольна — может, мной, может, и собой, — в любом случае я чуть было не захотел ее снова, но быстро потушил это в какой-то шутке, уже не помню, и мы говорили дальше, разговор измельчал до необходимой прозаичности, чтобы разойтись теперь после этой одноактной, вполне подлинной любви.
Пока она собиралась на работу, я подумал, что мы все делаем тут напоказ, в этой Америке, в этом я стал неотличим от людей на улицах, и не надо с презрением смотреть на американцев, а тем более на американок. Чем более естественно будет делание подделки, тем лучше. Тут как с религией, вернее верой: совсем скрывать ее тоже неправильно. Во‐первых, она угасает, если прятать, во‐вторых, начинает сомневаться сама в себе.
Внезапно, уже совсем одетая, Юлия улеглась на меня сверху, я был все еще голый, попыталась меня разогреть долгим мокрым поцелуем. Было странно и нежно с ней, в ней… Я слышал, как тикают часы и бесконечно болтают о чем-то соседи, скачет и ребрится их американская речь. Кажется, разговоры тут не прекращаются никогда: все всем делятся, как будто мы уже очутились в огромной