сказала, что это хороший знак, шейка матки открывается. Усмаиль уже у дверей. Пета Понсе отправила меня найти среди множества валявшихся во дворе веток палочку в двенадцать дюймов[174]. Принесенную палку она ополоснула в ванне и сунула Таине в рот. Таина крепко прикусила палку и стала поспокойнее.
Я снова помог Пете Понсе вынуть Таину из ванны. Пета обсушила Таину, мы перенесли ее на диван и аккуратно уложили на спину. Я вылил воду из ванны и еще немного побегал туда-сюда с бутылью из-под молока, а потом опять присоединился к Пете Понсе. Хлопнула калитка.
Через двор шли Сальвадор и какой-то человек – всклокоченная борода, глаза с нависшими веками.
– Пета Понсе, я здесь, – донеслось со двора. – Это я, Уилли. Я нужен тебе, Пета? – и он почтительно поклонился старухе.
– No sé, – ответила Пета Понсе. – Quizá[175]. – Она велела Уилли никуда не уходить: роды затягиваются.
– Я принес все необходимое, донья Понсе, – сказал Уилли. – Принес иголки, и большие тоже. Купил кое-что на улице – все равно, что стадол[176]. И обезболивающее посерьезнее. У меня есть все, что тебе нужно, чтобы притупить боль.
Пета Понсе сказала дилеру, что у родов есть начало и есть конец, но Таина застряла посредине. И чтобы он никуда пока не уходил.
– Я выйду во двор, – спокойно сказал Уилли, и я понял, что Пета Понсе и этот тип проделывали подобное уже много раз. Саль молча вышел вместе с Уилли и тоже стал ждать.
– Suave, suave, mija. Mira… – Пета Понсе нежно погладила Таину по голове и сказала, что, если боль сделается непереносимой, она, может быть, вколет ей что-нибудь. Толстая иголка – это больно, но потом Таина ничего не почувствует. Но тогда и роды затянутся.
– Так не ждите, – сказала Таина, грызя палку. – Мне похрен. Вкалывайте. – Таине хотелось, чтобы боль прекратилась. – Мне все равно, что там за хрень. Колите.
Однако укол был крайним средством. Пета Понсе понимала, что Таине больно, но знала, что боль скоро закончится. Она отправила меня на улицу и успокаивающе – голос не имел ничего общего с ее бесформенным туловищем – зашептала, что они с Сантосом Мелангесом построили эту каситу много лет назад, что касита – последнее, что связывает их со временем, когда старые люди вроде нее, Петы Понсе, были молодыми. Они приезжали в новую страну, в новые города, дни были холодными. Но летом они собирались все вместе в каситах. Мы строили их на пустырях, чтобы отмечать праздничные дни и танцевать, говорила Пета Понсе. Рождение твоего ребенка – праздник. И она поцеловала залитое потом лицо Таины. «Este bohío es donde Usmaíl tiene que nacer, mija»[177].
Потом Таина выплюнула палочку, и во время одного из самых ужасных ругательств из ее промежности показалась покрытая черным пухом головка.
– Ven, – велела Пета Понсе ребенку. – Ven, sale, que el mundo es bello[178].
Дитя не двигалось.
Мы с Сальвадором и Уилли заглядывали в окна каситы, но Пета Понсе позвала только меня. Мы с ней помогли Таине сойти с кровати и распрямиться; Пета Понсе велела ей расставить и согнуть ноги. Пусть земное притяжение поможет тебе, mija. Я поддерживал Таину справа, Пета Понсе – слева, чтобы не дать ей кувыркнуться вперед.
Таина согнула ноги. Пета Понсе велела мне встать за ней и держать крепко. Я обхватил присевшую Таину сзади, моя рука обвила ее беременный живот. Пета Понсе отпустила Таину, легла на пол и заглянула ей между ног. Лежа на полу и глядя в промежность, она вытянула обе руки, утвердила их на ляжках Таины и расширила проход. «Asi, puja[179], mija». Таина потужилась; с бесконечной нежностью Пета Понсе обхватила хрупкое темечко и ювелирно-точным, уверенным движением вытянула Усмаильеву головку на свет дня.
– Así, así, así, muy bien, muy bien[180], – приговаривала она, лежа на спине и глядя в промежность Таины. Держа головку младенца, она высвободила и все остальное тельце, покрытое кровью. Зубами Пета Понсе перекусила пуповину, и Таина с громким ругательством изгнала плаценту.
На свет божий.
Услышав младенца, Уилли быстро достал карманный ножик и зажигалку. Высек огонек под лезвием и в окно передал прокаленный ножик Пете Понсе. Пета продизенфицировала и завязала перекушенную пуповину. Влажной тряпкой слегка обтерла младенца и передала его Таине.
– Bien hecho, mija. ’Tá ma’ bella, tu nena[181], – сказала она. Таина держала на руках свою дочь, и улыбалась, и плакала, и снова смеялась.
Там, на улице, лаяли собаки, мяукали кошки, еноты рылись в мусоре, летали краснохвостые сарычи, шныряли крысы и тараканы, проститутки клеили клиентов, воры крали, дилеры толкали наркоту, копы патрулировали участки, яппи плясали, ели и пили, иммигранты работали, работали и работали, отцы работали, работали матери, дети учили уроки – этот вечер в Испанском Гарлеме ничем не отличался от других вечеров в Испанском Гарлеме.
Когда я вышел во двор, оба – и Уилли-дилер, и Сальвадор Негрон, Плащмен, – поклонились мне, и я ответил им поклоном; они уже направлялись домой, в темноту. Саль на секунду задержался, словно хотел мне что-то сказать, но снова зашагал.
Пета Понсе вытерла пот с бровей и прошептала себе – или духам, – что, когда мы рождаемся, есть люди, которые ждут нас, и так же люди будут ждать нас, когда мы станем умирать. В первый раз за этот вечер ее глаза встретились с моими, и она сказала, что проще сотворить хорошего ребенка, чем привести в порядок поломанного взрослого.
Я ее понимал. Усмаиль была величайшим даром, какой только могла дать внутренняя вселенная Таине и всем нам. Никогда не забуду минуты, когда Усмаиль впервые увидела божий мир, как громко она заплакала, словно давая внутренним небесам понять: она прибыла на место; словно хотела, чтобы все атомы вселенной услышали: революция свершилась, никто не пойдет на попятный. Усмаиль все кричала, кричала. Таина выпила еще воды, съела половинку сэндвича, дала грудь Усмаиль, а потом обе – и мать, и дочь – потянулись, зевнули и, утомленные, провалились в глубокий сон.
Все в Испанском Гарлеме стремились взглянуть на трех женщин. Таина и ее мать легко заговаривали друг с другом и со всеми, кто желал видеть Усмаиль, кто приходил взглянуть на ребенка. Женщины открыто ходили по улицам: мать крепко держала дочь, дочь катила коляску; они делали необходимые визиты в супермаркет и в «Чек-О-Мейт» за социальным пособием, в кинотеатр, в пекарню, в салон красоты. Женщины жили среди обычных людей, изо всех сил старались свести концы с концами, но казалось, что даже толпа не может стереть их улыбки. Ни улюлюканье шпаны в адрес Таины: «Mira, ¿to’ eso tuyo?»[182] («Пошел ты», – огрызалась Таина, катя коляску.) Ни сплетни женщин в прачечной, жала которых были направлены на донью Флорес.
Таина вернулась в школу. Она села с другими