во двор, на ходу в сенях выхватывая пистолет. Побежит выстрелю. Но во дворе никого нет. Луна светит. Сдвинув ставни, жду несколько минут. И снова скрип. Так и есть: ветер безобразничает.
Возвращаюсь в комнату, ругая себя. Амосов заснул, Папакин тоже. Мое отсутствие заметили? Не знаю.
Гоню от себя сон. Не прозевать бы, если Цветков вернется. Уже прошло часа полтора. Лежу тихо. И вдруг обнаруживаю, что Амосов тоже притворяется, лежит, укрывшись с головой, и следит за мной в щелочку из-под одеяла.
Потом осторожно приподнимается и тихо надевает брюки. Медленно зашнуровывает ботинки. Бесшумно ступая прямо по одеялу, выходит в коридор.
«Куда это он ночью? И что делать мне?»
Слабо звякнула в сенях цепочка входной двери. Чуть хрустнул ключ в замке. Теперь ясно: Амосов уходит. Босиком, в одних трусах, бросаюсь за ним, прихватив пистолет. Неслышно прохожу к выходу, открываю дверь.
Амосов бежит через двор, к воротам. Негромко кричу:
— Стойте! Буду стрелять.
Вздрогнув, он останавливается. Сутулясь, вобрав голову в плечи идет назад, неотрывно косясь на мой пистолет.
Спрашиваю:
— Вы куда направились?
Глухо отвечает:
— В школу. Забыл запереть библиотеку.
Может, он сообщник Цветкова и хотел его предупредить?
Тихо возвращаемся. Амосов останавливается посреди комнаты, продолжая испуганно глядеть на меня. Повинуясь моему взгляду, раздевается и снова укладывается на полу. Конечно, до утра оба не спим: следим друг за другом. Цветкова все нет.
Как быть? Ведь он может появиться каждую минуту. А до этого обязательно нужно сделать две вещи: во-первых, спровадить жену и детей Амосова — мало ли что может сегодня произойти. Во-вторых, необходимо выяснить истинные отношения Амосова и Цветкова.
Хозяйка приглашает к завтраку. Шепотом рассказываю Папакину о ночном происшествии. Папакин сокрушенно качает головой.
— Степан Кузьмич! Вы не упускайте Амосова из виду, ладно? Все время будьте с ним.
— Да нет, — задумчиво произносит Папакин. — Что-то не то. Я же его знаю много лет, честен, на плохое не способен. Знаете что? Поговорим мы с ним в открытую, а? Ей-богу стоит. Могу за него поручиться.
Подумав, соглашаюсь.
Хозяйка продолжает возиться с завтраком на кухне, дети укрылись в своей комнате. Мы втроем: Папакин, Амосов и я. Опускаю руку в карман. Директор школы в ужасе смотрит на меня, его тощая шея вытянута и напряжена.
— Вот мои настоящие документы, — спокойно протягиваю их Амосову.
Он проглядывает их мгновенно. Потом еще раз. Потом еще.
— Так вы военный следователь?
— Да. Приехал арестовать Гуськова. Папакину это известно. Теперь ваша очередь рассказать, куда вы захотели вдруг уйти из дома ночью.
Три минуты междометий. А потом Амосов, чуть не плача от волнения, признается, что ночью побежал в село за людьми. А люди ему понадобились, чтобы задержать… меня.
Оказывается, накануне, еще за ужином, он заподозрил неладное, перехватив мой настороженный взгляд на окно. А когда я без видимых причин выходил во двор, то решил, что я не тот, за кого себя выдаю! То ли проходимец, втершийся Папакину в доверие, то ли бандит или немецкий лазутчик…
Хорошо, что его вовремя остановил. А то дорого бы обошлась мне бдительность Амосова. Легко представить, какой шум могла наделать вся эта история. Напряжение сразу спало. И мы с Амосовым с откровенной радостью долго трясли друг другу руки. Я даже успел заметить, какие у Амосова были добрые глаза. Затем он, переходя на таинственный полушепот, ведет меня в комнату Цветкова.
Комната как комната. Кровать, тумбочка, вместо пепельницы пустая консервная банка, даже заморская этикетка сохранена. Ни в армии, ни в обычной торговле такие консервы не появлялись. Единственная партия — сорок ящиков, — как я уже знал, была передана партизанам.
Значит, Цветков действительно похозяйничал на том схроне.
Теперь оставалось под благовидным предлогом спровадить из дома семейство Амосова. Директор взял это на себя. Но лицо у него было такое возбужденное и загадочное, что я предложил:
— А может, правду сказать?
— Верно, — поддержал Папакин. — Жены — народ такой, правду скажешь, и то не поверят. А соврешь — вообще черт-те что заподозрят.
Амосов, несколько поскучнев, отправился говорить жене правду.
Минут через пятнадцать она ушла с детьми к соседям. Мы остались втроем. Я расположился в самом темном углу комнаты, где, войдя со двора, сразу разглядеть меня было непросто. В то же время сквозь оконные стекла я хорошо видел дорожку, по которой Цветков должен был пройти. Папакин полулежал на диване, флегматично ожидая дальнейшего хода событий. Зато Амосов по-прежнему был возбужден, разговаривал только шепотом, ходил только на цыпочках, и в его взоре не угасал вдохновенный огонь разведчика.
Но прошел час, другой… Цветков не появлялся.
Несмотря на бессонную ночь, я терпеливо его ждал. Что поделать, такова работа следователя. Очень часто процентов на сорок она и состоит из бесконечных поисков и ожиданий. А помощники мои явно заскучали. Амосов то и дело порывался выйти из дома, чтобы «разведать обстановку». Даже Папакин стал поглядывать на часы.
— У вас дела в школе? — спросил я.
— О каких делах можно говорить, если мы необходимы здесь? — с достоинством ответил Амосов.
Поразмыслив, я предложил им идти в школу. Мало ли какие дела могут возникнуть у учителей и у родителей учеников. Не застав Амосова, они могут зайти к нему домой, тогда мое пребывание в квартире Амосова станет достоянием и других. Об этом может случайно услышать и Цветков. Вот почему я настоял на том, чтобы Папакин и Амосов ушли в школу. Их основной задачей все равно останется наблюдение за дорогой, а если увидят, что новый завуч идет к себе, то поспешат мне на помощь.
12
Я остался один. Сразу захотелось спать. Говорят, в таких случаях надо отвлечься, например запеть бравурную песенку на знакомый мотивчик. Но хорошая песня отвлекает, мысли идут за ней послушно, как коровы за пастушьим рожком. А мне нельзя отвлекаться.
Поэтому я принялся напевать одну из самых нелепейших песен, мне известных, — цыганский романс, запомнившийся именно по своему разноголосью:
Жизнь надеждой озарилась,
Встрепенулось сердце вновь.
Ах, когда б она решилась
Разделить со мной любовь.
Я бы отдал без отдачи
Жизнь и сердце навсегда.
Чернореченскую дачу
Не забуду никогда.
К этим весьма чувствительным куплетам полагался и лихой припев:
В Самарканд поеду я.
Там живет любовь моя.
Сколько нежных ласковых слов
Я тебе ска-а-а-зать готов!
Пропел всю эту галиматью дважды. Набрал было воздуха в легкие, чтобы отважится еще на одно