«Да бросьте вы, — сказала я, махнув рукой. — Все иногда охотятся. Женщины охотятся за мужчинами ради замужества, а что в этом такого уж плохого? Зато мужчины охотятся на женщин, потому что хотят затащить их к себе в постель. Куда мне положить этот виноград?»
«Мы положим его в сарае», — сказал Шоу, забирая гроздь; он пошел в сарай, и я за ним последовала. Я молилась, чтобы минуты прошли побыстрее. Он сел в свое бамбуковое кресло и уставился на меня из-под мохнатых бровей. Я быстренько села на единственный стул, бывший в сарае.
«Смелая вы женщина, — сказал Шоу. — Я восхищаюсь смелостью».
«А вы наговорили тут про женщин уйму всякой чуши, — сказала я. — Вряд ли вы хоть что-нибудь о них знаете. Вы любили когда-нибудь страстно?»
«Типично женский вопрос, — ответил он. — Для меня существует лишь одна разновидность страсти: познание. Работа интеллекта — это острейшая страсть, какую только можно испытать».
«А как насчет физической страсти? — прищурилась я. — Она что, даже в расчет не берется?»
«Нет, мадам, не берется. Декарт испытал в своей жизни больше страсти и наслаждения, чем Казанова».
«А как насчет Ромео и Джульетты?»
«Щенячья любовь, — фыркнул Шоу. — Поверхностная белиберда».
«Вы хотите сказать, что ваши „Цезарь и Клеопатра“ выше, чем „Ромео и Джульетта“?»
«Безо всяких сомнений».
«Ну и нахальства же у вас, мистер Шоу».
«Как и у вас, юная леди, как и у вас. Вот послушайте, — сказал он, беря со стола лист бумаги, и начал читать своим писклявым голосом, — „…В конечном итоге тело непременно надоедает. Не остается ничего прекрасного и интересного за исключением мысли, ибо во всем протяжении жизни…“».
«Разумеется, в конечном итоге оно надоедает, — сказала я. — Это весьма тривиальный факт. Но в моем-то возрасте оно еще не надоело. Оно как наливное яблочко. А что это за пьеса?»
«Про старика Мафусаила, — ответил Шоу. — А теперь я должен попросить вас оставить меня в покое. Вы хорошенькая и дерзкая, но это еще не дает вам права на мое время. Спасибо за виноград».
Я взглянула на свои часы. Оставалось чуть больше минуты. Мне нужно было продолжать треп. «Хорошо, я уйду, — сказала я, — но в обмен на виноград я хотела получить автограф на одной из ваших знаменитых открыток».
Шоу достал открытку и расписался на ней. «Теперь валяйте отсюда, — сказал он. — Вы растратили попусту уйму моего времени».
«Ухожу, ухожу», — засуетилась я. Девять минут почти уже кончились. О, жук, милый жук, добрый жук, куда же ты подевался? Неужели ты меня оставил?
— Невеселое положение, — сказал я.
— Я была в полном отчаянии, Освальд. Такого прежде еще не случалось. «Мистер Шоу, — сказала я, задержавшись у двери и не зная, как бы протянуть несколько секунд, — я обещала своей маме, которая буквально боготворит вас, непременно задать вам один вопрос…»
«Вы, мадам, просто какая-то чума!» — гавкнул он писклявым голосом.
«Понимаю, конечно же, понимаю, но ответьте мне, пожалуйста, на ее вопрос. Вопрос этот следующий: верно ли, что вы осуждаете художников, создающих свои творения по причинам чисто эстетического свойства?»
«Да, мадам, осуждаю».
«Так вы думаете, одной лишь чистой красоты недостаточно?»
«Недостаточно, — сказал Шоу. — Искусство всегда должно быть дидактичным, служить общественным целям».
«А Бетховен? Он тоже служил общественным целям? Или Ван Гог?»
«Убирайтесь отсюда! — взревел Шоу. — У меня нет ни малейшего желания перекидываться пустыми словами…» Он остановился на полуфразе. В этот момент, Освальд, его, слава богу, шарахнуло жуком.
— Ура. И сильно шарахнуло?
— Не забывай, что он получил тройную дозу.
— Я прекрасно это помню. Так что же все-таки случилось?
— Вряд ли нам стоит давать тройные дозы. Я такого больше не сделаю.
— Крепко его тряхануло, да?
— Первая фаза, — сказала Ясмин, — была совершенно ошеломительной. Словно он сидел на электрическом стуле, а кто-то включил рубильник и шарахнул его миллионом вольт.
— Даже так?
— Послушай, его тело вздернулось с кресла и зависло, содрогаясь, в воздухе, глаза чуть не выскочили из орбит, лицо перекосилось.
— Боже милосердный.
— Я совершенно растерялась.
— Да уж думаю.
— «Что же с ним делать? — недоумевала я. — Искусственное дыхание, кислород, что же с ним делать?»
— А ты, Ясмин, не преувеличиваешь?
— Да ничего я не преувеличиваю. Мужика совсем перекосило, он был парализован, он не мог говорить.
— А он был в сознании?
— Да кто его знает.
— Думаешь, он мог откинуть копыта?
— По моим прикидкам, пятьдесят на пятьдесят.
— И ты действительно так думала?
— Ты бы на него посмотрел.
— Господи, Ясмин.
— Стоя у двери, я подумала, и помню это отчетливо: что бы, мол, там ни случилось, этот старый хрен написал свою последнюю пьесу. «Эй, мистер Шоу, — сказала я, — пора вставать, птички проснулись».
— А он тебя слышал?
— Сомневаюсь. И сквозь всю эту шерстистость я видела, как на его губах выступает пена.
— И долго это продолжалось?
— Да минуты две. Для полной радости я уже стала беспокоиться о его сердце.
— Да при чем тут какое-то сердце?
— Его лицо побагровело. Я видела, что его кожа становится все темнее.
— Асфиксия.
— Что-то в этом роде, — сказала Ясмин. — Хорошо тут приготовили пудинг с мясом и почками.
— Вполне прилично.
— И вдруг он вернулся на эту землю. Он несколько раз удивленно сморгнул, взглянул на меня и издал нечто вроде индейского боевого клича, спрыгнул с кресла и начал срывать с себя одежду. «Ирландцы идут! — кричал он. — Препоясайте чресла, мадам! Препоясайте чресла и приготовьтесь к битве!»
— Как-то не совсем евнух.
— Да он и не был уже похож на евнуха.
— Как ты сумела натянуть на него эту чертову резиновую штуку?
— Когда они не в себе, — сказала Ясмин, — есть только один способ. Я ухватила его за орган и не отпускала до последнего, пару раз при этом вывернув, чтобы он сильно не дергался.
— Уфф.
— Весьма эффективно.
— Да уж, наверное.
— Таким образом ты можешь сделать с ними все, что тебе захочется.
— Ничуть не сомневаюсь.
— Это вроде как петля на морде лошади при болезненной операции.