Итак, Мирыч затащила меня в спортивный магазин, где по своему обыкновению тут же устремилась в распростертые объятия продавца, с самого утра дожидавшегося именно такую покупательницу, с которой можно было бы запросто, по-свойски обсудить во всех подробностях специфические особенности спортивной обуви. С первого же взгляда на прилавок я понял, что по тем или иным причинам дальнейшему осмотру может быть подвергнут лишь один образец, да и тот совсем не дешевый. Как только я пересчитал в уме его долларовую стоимость, мне сразу же стало неимоверно скучно и как-то даже одиноко, потому что Мирыч продолжала увлеченно беседовать с продавцом, совершенно запамятовав о моем существовании. Наконец они выбрали подходящие, с их точки зрения, тапочки и пригласили меня на примерку, на что я без обиняков ответил категорическим отказом. Тогда они в пять секунд нашли им замену. В той же обходительной манере я сказал, что видел эти тапочки в гробу вместе с продавцом. Умоляющий взгляд Мирыча, исполненный любовной грусти и материнской печали, будто говорил: «Да на тебя никак не угодишь, футболист ты хренов. Ну да ладно, еще не всё потеряно. Я тут приглядела еще одну пару». Близился момент истины.
И тут я вынужден сделать короткое отступление. Чем хороша заграница? Прежде всего тем, что ненароком забредшему туда российскому туристу нет надобности ломать голову — за что ему следует выпить. Да, вы абсолютно правы. Ну конечно, за Родину, так второпях оставленную на чужое попечение по случаю удачно подвернувшейся путевки. А еще чем она хороша? И опять вы не ошиблись. Пленительной сладостью свободы. Причем эта сладость так велика, что заезжему страннику из России, не дай бог, страдающему диабетом, впору впасть в кому, а здоровому путешественнику кое-как удается совладать с собой лишь при помощи ежечасного поминания Родины. «Ну а еще чем хороша заграница?» — продолжаю я допытываться у вас. И если два предыдущих ответа выдали практически без заминки, то в этот раз, дабы не повторяться, вы просите у меня несколько секунд на размышление. «Да где же я возьму вам эти несколько секунд, когда мне еще нужно накропать четыре главы, но прежде — призвать к порядку Мирыча, уже задолбавшую меня своими тапочками! Нет уж, дорогие мои читатели, нет у вас этих секунд». Поэтому, не дожидаясь вашего окончательного ответа, я сам сформулирую пока еще только вызревающее в вашем сознании определение. Заграница исключительно привлекательна для лиц, оттачивающих свой могучий русский язык. Материться там можно где, когда и при ком угодно: на званом приеме и в музее изящных искусств, с восходом солнца и до глубокой ночи, в присутствии полицейского и выпускницы пресвитерианского общеобразовательного лицея. Там русский мат, как, впрочем, и нас самих, воспринимают повсюду одинаково — с подчеркнутым непониманием, что позволяет доводить его до полного совершенства, подобно тому, как огранщик, шлифуя алмаз и придавая ему нужную форму, превращает его уже в настоящее произведение искусства, в истинный бриллиант. Мат отборный, громогласный, трехэтажный, с переборами, от души — уже сам по себе может служить достаточным поводом для поездки за границу. Ну а если помимо стажировки в русском мате у вас там еще и дело какое, — то считай, что вам просто повезло, одним выстрелом сразу двух зайцев убиваете. Нельзя сказать, что в России этот яркий способ самовыражения личности совсем уж ускользает от внимания свободолюбивых граждан. Вовсе нет. Однако в России, вследствие его повседневного использования, к каковому прибегают все, в том числе малолетние подростки, к нему настолько притерпелись, что уже просто перестали замечать. На него не обращает внимания ни сам говорящий, ни его благодарный слушатель. Как будто и нет его вовсе. Или наоборот. Он есть, но содержательной глубины он в себе никакой не несет, ну разве что придает некоторую эмоциональную окраску устной речи, вроде вводной части предложения, которую без ущерба для общего смысла можно пропустить мимо ушей. И совсем другое дело мат за рубежами родного Отечества. Тут тебе и свободолюбие, и глубокий смысл, и, я бы даже сказал, наша предварительная узнаваемость.
Итак, я стоял рядом с Мирычем у прилавка обувной секции спортивного магазина в Гибралтаре, выслушивая ее жалобные причитания:
— Ну, будь посерьезнее, — сетовала она, умоляюще глядя мне в глаза, — пора взяться за ум. Ну, в чем ты будешь играть дома? Ведь твои тапочки совсем порвались. Где я тебе их в Москве достану?
Для придания вящей убедительности своим словам Мирыч то и дело бросала взгляды на продавца, как бы призывая его в свидетели того тяжкого бремени, которое ей досталось и теперь суждено нести уже до гробовой доски. Этот соглашатель в такт с каждой произнесенной фразой угодливо кивал головой, и лицо его расплывалось в заученную гаденькую улыбочку, в которой отчетливо проступало бесхитростное детское удивление, — насколько же, однако, эти чужестранцы экстравагантны, если позволяют себе играть в футбол без адидасовских тапочек за каких-то 150 фунтов! неужто они там у себя на Балканах гоняют босиком?
А Мирыч по-прежнему не унималась:
— Или ты деньги жалеешь? Так плюнь ты на них! Что, разве ты не можешь позволить себе купить стоящую пару спортивной обуви?
Всё бы было ничего, если бы при этом обращении, интимном по своему содержанию, не присутствовали посторонние люди. Этот продавец, прочно прилепленный к прилавку, как хорошо схватившийся раствор цемента, и несколько посетителей магазина, что называется, во все глаза приникли к замочной скважине, сквозь которую внаглую пялились на мою личную жизнь. Спрашивается — им-то что за дело до моих рваных тапочек и той денежной суммы, какой я располагал на данный момент биографии?! Зачем Мирычу понадобилось в открытую бравировать моими перманентными финансовыми затруднениями? Могу я иметь свои маленькие секреты, которые были бы не на виду у жителей Гибралтара?
— Ну, послушай, — продолжала пенять мне Мирыч как неразумному ребенку, — давай поговорим как два взрослых человека. Вот в чем ты пойдешь на футбол, когда приедешь в Москву? Что подумают о тебе твои ребята, когда ты снова наденешь свою ножную рвань? По большому счету, у тебя и трусов-то подходящих нет, да и майка вся пропотела так, что не отстираешь уже.
И если я еще кое-как мог смириться с афишированием моей непричастности к банковскому дому Ротшильдов, то выставлять на обозрение перед морскими воротами всего европейского сообщества мое нижнее белье, пусть даже и спортивное, — это, знаете ли, уже чересчур! Поэтому, с плохо скрываемой досадой, но с большим чувством, словно мне выпала великая честь озвучить праздничные приветствия к участникам Первомайской демонстрации, я выпалил на весь магазин:
— Да зае…ла ты меня, Мирыч, со своими тапочками! На х… они мне сдались такие уе…тые! На бл…ки мне в них бегать, что ли! Ср…ть я на них хотел! Я еще в своих сезон прокантуюсь.
В поведении продавца не произошло никаких изменений. Он по-прежнему участливо кивал головой, выказывая этим свое глубочайшее согласие теперь уже с моим видением создавшейся ситуации. Вдумайтесь, перед ним во всей полноте необузданных красок российских страстей только что развернулось целое драматическое полотно, а ему — хоть бы что! С тем же механическим усердием он кивал и кивал головой, как китайский болванчик. Да и вообще, надо сказать, в эти унизительные минуты моей жизни, пока я, переминаясь с ноги на ногу, в полном неглиже едва успевал прикрывать выступающие из-под обветшалого белья срамные места, бег среднеевропейского времени в Гибралтаре ни на миг не приостановился. Никто не отвернул бесстыдного взгляда от вида моего давно нестираного исподнего, никто не поспешил мне на помощь с махровым банным полотенцем в руках, чтобы накинуть его на мое задубевшее на ветру почти голое и босое тело, никто не прекратил пить свою «колу», не встал как вкопанный посреди улицы, прислушиваясь к доносящемуся из спортивного магазина безутешному крику души, не обернулся к соседу с недоуменным вопросом: «Вы слышали? Нет, вы слышали? Мне почудилось, будто кто-то взывал к состраданию!» Ничего подобного. Гибралтар продолжал жить своей размеренной безматерной жизнью.