— Ну вот, теперь до следующего года, — сказал Тибо. — Пора готовиться к зиме.
— Это был замечательный пикник, — сказала Агата. — Помочь убрать со стола?
Гильом покачал головой.
— Этим займется водитель. Было очень приятно.
— Тогда я провожу Агату до трамвая.
— Да, — сказал Емко. Больше он не сказал ничего, но ему удалось вложить в это единственное слово очень многое. Так дикие гуси, улетающие с Амперсанда на юг, всегда издают один лишь единственный однообразный клич, который, однако, наполняет все небо печалью и тоской.
Тибо понял это и решил, что теперь самое время распрощаться и пойти вместе с Агатой через парк навстречу дню, сулящему… кто его знает, что сулящему.
Но Агата тоже поняла это, и сердце ее наполнилось жалостью. За какой-то час холодная ненависть к Емко Гильому сменилась в ней почти материнской любовью. Она посмотрела на него, и ей почему-то (она сама не понимала, почему) захотелось ему помочь. Поэтому, когда добрый мэр Крович сказал:
— Думаю, если мы поторопимся, то успеем на трамвай, — она ответила:
— Да-да. Вы идите пока, а я через минутку догоню, — и снова повернулась к Емко.
Тибо, конечно, никогда бы в этом не признался, но он был немного обижен.
— Да, — сказал он, — конечно. Я подожду вас у ворот.
И он побрел по запруженной народом дорожке мимо опрокинутых складных стульев, время от времени оглядываясь. А Агата стояла лицом к лицу с Гильомом, в шаге от него, и держала его за руку. На горизонте, в стороне моря, Тибо заметил тонкую линию облаков, которая всегда предвещает бурю. На парк вдруг налетел порыв ветра; люди стали поднимать воротники и, смеясь, говорить, что зима, похоже, уже не за горами.
Агата ушла из парка едва ли не последней. Выбравшись за ворота, толпа быстро рассеялась: кто пошел домой пешком, кого развезли по разным уголкам города старательные трамваи.
Стоя в одиночестве у толстой каменной колонны, Тибо заметил, что к его ботинку прилип конфетный фантик. Он нагнулся, отлепил его и бросил в урну, прицепленную к зеленому фонарному столбу. Потом, оглянувшись, заметил, что Агата уже рядом. Она сразу начала отряхивать его спину и плечи облаченной в перчатку рукой.
— Вы к чему-то прислонились, — пояснила она.
Но Тибо жестом попросил ее перестать.
— В следующий раз вы, чего доброго, будете вытирать мне лицо смоченным слюной платком.
Агата стояла с ним лицом к лицу, как с Гильомом, только ближе, так близко, что пуговицы их плащей соприкасались; подбородок поднят, глаза закрыты, на губах — намек на улыбку. Она была счастлива, она была рада его глупым протестам, она была уверена в себе, как бывает уверена в себе женщина, которая знает, что у нее есть право отряхивать пыль с плеча мужчины.
Их тела соприкасались — бедра, живот, грудь — обнаженные, как в брачную ночь, разделенные лишь несколькими слоями теплой ткани. Ветер играл ее волосами. Ее запах наполнил все его существо. Она ждала, что ее поцелуют.
Но Тибо ее не поцеловал. Он отступил на шаг и спросил:
— Чего хотел Гильом?
Ее плечи опустились. Она открыла глаза. Ее тело словно неслышно вздохнуло от разочарования.
— Он хотел предложить мне свою дружбу. Он говорит, что он мой друг. Тибо, а вы? Вы — мой друг?
Добрый мэр Крович бросил на нее быстрый взгляд, затем посмотрел в сторону опустевшей эстрады, потом снова перевел глаза на Агату.
— Я провожу вас до трамвая.
Они не разговаривали, пока стояли на остановке. Когда из-за угла показался трамвай № 36 с большой белой табличкой «Зеленый мост», Агата сказала только: «Ну, пока». И когда она поднялась на заднюю площадку — плащ туго облегает бедра, изгиб икр напряжен, пятки и лодыжки, словно у мраморной статуи — она не оглянулась назад. Когда трамвай отъехал от остановки, мэр Крович обвел улицу взглядом и обнаружил, что остался в полном одиночестве. Он пошел — больше ему ничего не оставалось делать. Вскоре начал накрапывать дождь, но Тибо продолжал идти. Где-то через час он добрался до Литейной улицы, а оттуда до порта оставалась лишь миля. Вокруг было тихо — воскресенье. На тротуаре мокли под дождем старые газеты, распластанные на камнях, как морские звезды. Брусчатка осклизла и почернела, промежутки заполнила угольная пыль. У складских дверей валялись кучи окурков, отмечая места, где в свободные минуты толпились, толковали между собой и плевали наземь портовые рабочие. В темных лужах плавали радужные нефтяные разводы и морщились, когда в них попадали капли дождя.
Унылые чайки злобно смотрели на проходящего мимо Тибо черными глазами-пуговками или ненадолго взлетали, издавая скрипучие механические звуки. Они уже вычистили все рыбные отходы из мусорных ящиков. Им было скучно. Дождь все усиливался. Тибо прошел через весь порт. Брусчатая дорога сменилась тропинкой; та, попетляв немного среди дюн, вывела на длинный каменистый пляж, в конце которого сквозь потоки дождя смутно виднелась высокая серая башня — маяк. Тибо брел, скользя и спотыкаясь, по осыпающейся гальке, пока не добрался до самого края земли, где его встретила гладкая каменная стена маяка. Он вскарабкался на плоский парапет и боком, держась к башне спиной, пошел вокруг нее, глядя в сторону скрытых дождем островов и крича так, что чайки, болтавшиеся на волнах, испуганно взлетели и загомонили. Он кричал:
— Что, черт побери, ты делаешь, Крович? Что ты делаешь? Это, по-твоему, жизнь? Что это за мужчина, который так труслив или так глуп, что не может поцеловать женщину? — Он закрыл лицо руками и снова спросил себя: — Что ты делаешь?
Далеко-далеко в окнах уже начинали загораться огни. За одним из этих окон у раковины стояла Агата и домывала последние тарелки, оставленные Гектором и Стопаком. Ее плащ и сумочка кулем были брошены на кухонный стол, рядом на полу валялись туфли. Агата держала маленькую губку, примотанную к рукоятке тонкой медной проволокой, и каждый раз, погружая эту губку в мыльную воду, злым голосом говорила себе:
— Что ты делаешь, Агата? Что ты делаешь? Как можно быть такой чертовой дурой? Это, по-твоему, жизнь?
Она терла и терла сковородку, пока та не засияла.
А за углом, в таверне «Три короны», по окнам которой молотил дождь, несомый ветром со стороны Зеленого моста, за столиком в углу сидели двое мужчин. Один из них спал, прижимая к огромному пузу бутылку, другой же смотрел, прищурившись, сквозь дым своей сигареты на блокнот, в котором что-то рисовал, зачеркивал и рисовал снова. Он спрашивал себя:
— Что, черт побери, ты делаешь? Рисуешь ее весь день напролет. Каждый день. Пытаешься представить ее голой, а ведь мог бы сходить сам и посмотреть. Что, черт побери, ты делаешь? И это, по-твоему, жизнь?
~~~
У маяка, на самом дальнем клочке земли, который только может именоваться частью Дота, Тибо повернулся спиной к волнам и пошел домой — сначала по берегу, затем через дюны. В порту уже показались проститутки, вышедшие на свою ночную работу. Они кричали: «Привет!» и спрашивали, не одиноко ли ему. Тибо чуть не рассмеялся. Он шагал дальше, не говоря ни слова, и держался посередине дороги, избегая глядеть на мужчин, стоящих в подворотнях. Они тоже на него не смотрели. Наконец, он выбрался на набережную Амперсанда. С вязов сыпались капли. Почти все листья с них уже опали, а сейчас дождь сбивал последние, и они лежали на тротуаре грязным, мокрым ковром.