Я плакала уже навзрыд. Я выкрикивала это все взахлеб, не помня, что кричу, зачем. И я увидела превращенье.
Злобно хохочущий, возбужденный пощечиной Джа-лама вдруг скорчился, съежился, вжал голову в плечи, стал внезапно маленьким и тощим — он, долговязый и худой, костяная каланча. Он стал странно, просяще жалким, он всем телом своим просил у меня прощенья. Он не произнес ни слова. Он только глядел на меня черными щелями. И лицо его бледнело все больше, и он закусил губу, и я увидела, как по его подбородку, по задранной шее, по кадыку ползет струйка черной крови, черной в белом свете Луны.
И я испугалась по-настоящему. Мне показалось — он умирает.
— Ну что ты, что ты, — залопотала я, всхлипывая, утирая мокрое лицо ладонями, — ну не надо так, я же не хотела тебя обидеть…
Он как-то странно сломался в спине, ссутулился, наклонился вперед и уткнулся горячим, обжегшим меня лбом в мои голые колени под рубахой.
— Это ты, царица ночи Ай-Каган, прости, прости меня…
Он распластался на холодном полу у моих дрожащих замерзших ног. Голый человек на голом полу. Полуголая девушка на жесткой деревянной узкой кровати. Лодка жизни несет их по бурной Селенге. Или — по зеленой ледяной Ангаре. Впереди бездонье Байкала. Синева вечности. Луна смеется над ними, подсматривая за ними в окно. На Востоке всегда должен быть у любовников Подсматривающий либо Подслушивающий. Так надо, чтобы всегда был третий. Без третьего любовь потеряет вкус и остроту, не будет дразнящего, терпкого аромата.
Они пришли рано утром. Мы еще спали.
В уши вонзился звонок, выворачивающий наизнанку нутро. Я все просила Георга: смени звонок, смени. Так можно оглохнуть. И буду я, музыкантша, что твой Бетховен.
Он равнодушно, нагло встал с постели голый — он никогда не стеснялся своей наготы — и пошел к двери. Отпирать.
— Георг!.. — крикнула я из постели сонно, сердито. — Ну хоть халат накинь, имей совесть!..
Он обернулся. Из его сузившихся лезвий-глаз вылетел черный огонь.
— Не Георг, а Джа-лама, пора бы запомнить, — выцедил он. — И не халат, а дэли. Дэли, повтори. И совести я имею безмерно больше, чем ты, ибо у меня было во времени больше воплощений.
Я молчала. Рухнула в подушки. Я ничего не собиралась повторять. Он качнулся в белесом утреннем свете, нагой, и спокойно пошел к двери.
Он, жестокий, самонадеянный, открыл дверь, даже не спросив: кто?.. кого несет в такую рань?..
И стук и грохот я услышала в сенцах. Будто падали, врезаясь в стену, лопаты, валились на дощатый пол гири.
И я услышала крик:
— Су-у-уки!
Они давно готовили его убийство. Они продумали его убийство, готовили его долго, как хорошая хозяйка загодя начинает готовиться к празднику, скупая провизию, запасая сушеные овощи и вяленое мясо, рубя капусту тяпкой и придирчиво выбирая на базаре телячьи ножки. В Улан-Удэ были расстреляны заговорщики. В Урге — верные люди Джа-ламы. В народе читали указ: «По степи бродит бандит, беглый нойон Дамбиджанцан, называющий себя присвоенным им святым именем Джа-ламы, на самом деле это не Джа-лама, а коварный и подлый враг, военный суд приговорил его к смертной казни». Но Джа-лама был невидим. Он был неуловим. Он был бесстрашен и жесток, он божественным чутьем знал, когда к нему приближались те, кто хотел убить его, и стрелял в них, и убивал наповал, а оружье всегда было при нем.
Его несчастный, крошечный дамский «смит-вессон» тридцать восьмого калибра.
И палачи затаились. Они поняли — надо действовать иначе. Надо не выслеживать его, бесстрашно бродящего по улицам Иркутска, по старым закуткам Иволги, по холмам снежного Удэ, по тайге Листвянки, по угрюмому байкальскому берегу в Голоустном, когда култук выдувает из человека все внутренности, — его, курящего «Мальборо» и «Кент» у пивных ларьков, нагло ощупывающего глазами лица и груди встречных девушек, — а прямо прийти к нему в дом, в его крепость. Туда, где он затаился с тремястами саблями. Где у него из всех сабель осталась только одна живая сабля, жалкая девица, любовница, что он подобрал на улице, ночью, в подворотне, — ну, это голубиное перо, его можно и отдуть ото рта.
Они были матерые убийцы. Они участвовали в ликвидации белогвардейских банд барона Унгерна. Они под Маймаченом расстреляли царского генерала Баиргуна, а на подступах к Урге — китайского офицера Сяо. Они кричали шепотом, сведя над столом, как сводят в пиру чаши, палаческие головы: мы обманем его. Мы сделаем вид, что мы его друзья. Мы впряжемся с ним в одну упряжку. Мы поделим с ним деньги, что вместе с ним мы отнимем у жалких, слабых. Мы, сильные, склонимся перед ним, заставив его думать: он — сильнее. Мы сочиним ему письмо, где предложим ему взять царствующее место в том тайном разбойном союзе, который помог ему взять большое богатство и уцелеть. Мы скажем ему: приди, владей. Ты — наш владыка. Тебя — хотим видеть над нами. Он, конечно, сначала не поверит. Но такова природа лести, что любой, и даже осторожный Джа-лама, умный, хитрый, жестокий, неуязвимый, поверит тоже. Как можно убить убийцу? Убийце надо предложить стать из холопа — князем. И посулить ему княжескую, хошунную печать. И тогда, имея печать своего хошуна, он станет владыкой над всею бескрайней Степью. Он станет перерожденьем Чингисхана, и это будет его великое торжество в подлунном мире. И воины Дугар-бейсэ и Нанзад-батор принесут ему это письмо, и подсунут под черную дощатую дверь. И он найдет его. Или его девчонка.
И не уйдут воины. Всю ночь будут ждать под дверью, не смыкая глаз. А утром позвонят в оглушительный звонок. Какая роскошь, однако, — звонок в юрте.
Он, голый, подошел и открыл дверь. За дверью стояли Дугар-бейсэ и Нанзад-батор, в меховых грубых тулупах, синие от мороза. Шатались, будто пьяные. Он насмешливо окинул их взглядом. Проследил за их глазами: они молча пялились на висевшие на стенах сеней ружья, малокалиберные винтовки, кинжалы в чехлах и без чехлов, разнообразные ножи, старые пистолеты и револьверы — Джа-лама собирал коллекцию оружья, гордился ею. Я шарахалась от стены, увешанной орудьями смерти. Мне казалось — вот сейчас кинжал прыгнет со стены, вопьется в меня. Нож, отнятый у того насильника из подворотни, он тоже повесил здесь.
— Любуетесь? — весело спросил Джа-лама. — Неслабое у меня собранье. Хотите что-нибудь на память, отморозки?.. Что стали, как вкопанные?.. На, держи ты. И ты.
Он сорвал со стены степной аратский кинжал, подумал — и сдернул еще тот нож, которым хотели убить меня. Протянул воинам. Они молча взяли.
— Вот, возьмите мой подарок! Это наточенная сталь, осторожней, — он криво усмехнулся, и желтые прокуренные зубы обнажились. Нанзад-батор глядел на его голый впалый живот. — Вы можете кого-нибудь, ребятки, запросто убить этими ножами.
Он смеялся над ними, вызывал их. Он смеялся над смертью. Он не мог допустить, чтобы они, эти вши, ползающие по земле, по другим мертвым телам, посягнут на него, Перевоплощенного.
— Давайте я вас, трусы, благословлю. На смелость. — Он уже смеялся, хохотал в открытую. Они глядели на него округлившимися глазами, если только узкие щелки бурятских глаз могут округлиться, расшириться. — Встаньте на колени! Не хотите?.. Не надо. Мысленно вы все стоите передо мной на коленях. Потому что я один в целой Степи умею убивать, как никто. Умею взять деньги там, где они упрятаны за семью замками. Умею ограбить того, кто хочет ограбить меня. И я отличаюсь от вас тем, что мне на это все, непотребное у других людей, Буддой разрешенье дано. Дано! — Он простер руки над круглыми бритыми головами бандитов. — Благословляю вас! Попытайтесь быть, как я! Не сможете! Мое святое благословенье да будет с вами!