— То есть ваш выбор был исключительно политическим! — выкрикнул, не вставая, парень.
— Мой выбор был исключительно личным, — ответил Шигабутдинов,
— Тогда скажите, — никак не мог получить удовлетворения неофит, — как вы относитесь к идее восстановления Крымско-Татарской автономии?
Шигабутдинов чуть нахмурил брови, словно не понимая вопроса. И даже чуть пожал плечами. Он все делал чуть — но это «чуть» многого стоило. Есть люди, которые чем тише говорят — тем их слышнее; он был из их числа. Лагерная закваска, наверное, с завистью подумал Корховой. Эх, я не застал…
— Крым — российская земля, — сказал Шигабутдинов, — а один Татарстан, слава богу, в России уже есть. Зачем второй?
Зал зашуршал и зажужжал. Точно с улья сняли крышку, чтобы вглядеться в его подлинную суть.
Ну, мужик, восхищенно думал Корховой, вслушиваясь в горячо раскатившийся местами возмущенный, местами восторженный гул. Кремень. На него молиться будут везде, и бить его будут везде нещадно. А просвещенные весь век хихикали: поскреби русского — увидишь татарина…
Это они от зависти!
Когда народ потянулся на выход, фаршем выдавливаясь сквозь двери зала в фойе, оживление сделалось однозначным, кто-то громко обсуждал меню. «Все, наверное, сейчас по коньяку вмажут, — подумал Корховой. — Не здесь, так дома! А я буду сок пить. И ничего, сок очень вкусен и полезен. В нем даже есть свое очарование».
Есть упоение в бою и рюмки полной на краю.
Шигабутдинов некоторое время величаво сидел на своей высоте, глядя на нижнюю суету, и, лишь когда зал опустел, встал; продолжая держать спину прямо, как обходящий строй маршал, неторопливо двинулся к свободе. Корховой устремился ему наперерез.
— Уважаемый Прохор Мустафович, — позвал Корховой, предупредительно наклоняясь. Несгибаемый воин истины хоть и держался, как металлический штырь, был Корховому где-то по плечо.
— Да?
— Меня зовут Степан Корховой, я журналист и хотел бы, если вы не очень устали, поговорить с вами чуть более обстоятельно. Не так вразброс, а по двум-трем совершенно конкретным, но важным темам.
— Устал? — сыромятный татарин лишь чуть улыбнулся. — Нет, я не устал. Но что я могу еще сказать?
— Полагаю, немало, — улыбнулся Корховой.
— Говорить-то я могу много, что правда, то правда, — сказал Шигабутдинов, и сейчас, в разговоре один на один, в нем совсем не было ни снисходительности, ни величавости. Просто товарищ, только возрастом постарше. — Но вам-то что надобно?
— Мне? Трудно в двух словах…
— Намекаете, что надо где-то присесть? Но, простите, мне нужно домой, у меня еще есть дела, потом сборы, завтра я уже улетаю в Казань… Там мне тоже будут, я полагаю, вставлять разом во все отверстия и розы, и тернии.
— Домой? У вас уже дом в Москве?
— О, это фигура речи… Старые друзья пустили перекантоваться. Сами они на даче…
— Если позволите, я вас провожу. По дороге и поговорим… Это далеко?
— Напротив, совсем недалеко, на Хлебном. Пешком дойдем, если вы не против, Степан… э…
— Антонович.
— Степан Антонович. А вам не нужно разве… ну… магнитофон…
— Это не интервью. Это… Еще не могу точно назвать вам жанр, честное слово. Портрет в интерьере. У меня вопросов-то почти не было приготовлено, всего два, и третий уже тут в голову пришел.
Они спустились на первый этаж, миновали строгий, старосоветского еще пошиба вестибюль, облепленный афишами, и вышли на Никитскую. Погода и впрямь располагала к прогулке. Корховой немножко стеснялся, но скоро привык: Шигабутдинов то ли умел, когда хотел, сразу располагать к себе, то ли это тоже было у него врожденное. Неподдельная приветливость ко всем — оборотная сторона полной внутренней свободы. Если ты не боишься, что собеседник тебе навяжет что-то — стиль поведения, прогулку, тему разговора, лишнюю рюмку, что угодно, если ты точно знаешь, уверен по долгому опыту, что будешь делать лишь то, чего сам захочешь, а если не захочешь — никакая сила, никакой политес и никакое давление тебя не заставят исказить себя, то и не страшен тебе никто. Ни враги, ни друзья, ни случайные собеседники…
Карнеги писал когда-то: отчего мы так любим смотреть в преданные глаза собаки? Оттого, что уверены — эта преданность не поддельная, ведь собака наверняка не хочет нам что-то продать и наверняка не хочет выйти за нас замуж. Если ты абсолютно уверен, что тебе ничего не втюхают, ты с любым первым встречным приветлив, как с любимой собакой.
— Итак, ваши вопросы?
— Совершенно разнородные. Ваше отношение к космосу, к полетам в космос. И ваше отношение к тому, что Европа и вообще весь так называемый цивилизованный мир — западный мир — продолжает относиться к России с какой-то инстинктивной неприязнью. Раньше это удобно было оправдывать нашим тоталитаризмом-коммунизмом, но вот уже и коммунизма нет, а неприязнь та же самая… Так это или это нам тут лишь кажется — может, не без участия нашей же собственной пропаганды? И уже здесь пришло в голову: что все-таки для вас православие?
— Вы верующий? — цепко спросил Шигабутдинов, бросив на Корхового короткий взгляд из-под седых бровей. Шел он не торопясь, чуть косолапя то ли по-стариковски, то ли по-кавалерийски, и по-прежнему держал спину очень прямо, как маршал… Нет. Применительно к этому человеку, будь он хоть трижды Прохор, надо было говорить: темник. Нойон-батюшка.
— Как вам сказать… Не воцерковлен.
— Понятно. Ни два, ни полтора. На всякий случай бога не ругаю, но попу руку не поцелую даже во хмелю.
Корховой принужденно рассмеялся. Этот нойон-батюшка был приветлив и искренен до полной беспощадности.
— Примерно так, — проговорил Корховой.
— Вы только не тушуйтесь! Я ведь вам не в упрек… Я сам в таком состоянии тридцать лет провисел. Да вдобавок еще и между двумя религиями, а это, поверьте, совсем не половина сахар, половина мед. Я спросил, лишь чтобы знать, как лучше вам отвечать. Ведь у меня действительно был некий мистический личный опыт, но рассказывать о таких вещах человеку, который… э… совершенно в другой плоскости живет, бессмысленно и даже где-то нечестно. Будто намекаешь ему на его неполноценность… Мол, вот у меня было, потому я знаю истину, а тебе медведь уж не на ухо, а на душу наступил, поэтому сиди в неверующих.
«Какой мужик!» — в сотый раз подумал Корховой с восхищением.
— Хорошо, я понял.
— Теперь космос. Я к этому разговору совершенно не готов. Более того, как человек абсолютно гуманитарного склада, вдобавок запоем читавший в молодости фантастику, я имею по этому поводу самые вульгарные и самые утопические представления.
— Очень интересно.
— Нет, смею заметить, не очень. Во-первых, я в глубине души совершенно на самом-то деле не знаю, что нам в космосе надо. Что-то для науки, да, понимаю. Но мне это все настолько до фени… Как бы это… Вот. Честно вам скажу: я убежден, что пока ученые не открыли какую-нибудь нуль-транспортировку, в космос соваться бессмысленно. Человеку, просто человеку, это ничего не дает. Усилия настолько велики и нелепы… Относительно таких вот попыток у французов есть поговорка: этот пытается… простите… издать звук громче, нежели позволяет величина задницы. Так. В более-менее приглаженном варианте — так. Наши сорок лет полетов — типичное слабенькое шипение. А надо сперва как следует нарубаться гороху — и уж потом так громыхнуть, чтобы стекла полетели. Понимаете?