Письмо написано всего лишь через две недели после приведенного выше, но тон его меняется. Видимо, уже дошли до нас тревожные сведения о положении на фронте вблизи Ленинграда. И я уже ни о чем, кроме фотографий родных, не просила. И обещала самое важное для мамы и бабушки: «Я никогда вас не забуду, пока буду жива!» Это одно из немногих обещании, данных за всю мою уже долгую жизнь, которое я выполнила сполна.
«29 октября 41 года.
Здравствуйте, мои дорогие мамуленька и бабуленька! Как вы живете? Как ваше здоровье? Мамочка, мне трудно выполнять уроки, потому что нет бумаги. Хорошо, что ребята хорошие — дают бумагу, и я делаю уроки и хорошие отметки получаю… Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь… Пиши, пожалуйста, почаще и пришли твою, бабуленысину и всех остальных карточки. Поцелуй всех-всех и передай привет. Целую тебя и бабуленьку. Твоя дочь Таня».
Дальше идет единица с пятнадцатью нулями.
В том письме, видимо, полученном через месяц, дочь-внучка старается успокоить любимых: «Нас кормят сытно, только я о тебе и бабуленьке беспокоюсь…» А между тем осень и зима 1941–1942 годов были самыми трудными, голодными и холодными: не подготовленными к зимовке во всех отношениях.
Остальные письма уже не могли дойти до адресата: кольцо блокады сомкнулось!
Поэтому я пишу в Москву:
«3-го декабря 41-го года. Дорогая тетя Зиночка!.. Пишет ли вам моя мамочка? Что вы знаете о ней? Сейчас у нас частенько бушуют вьюги. Тетя Зина, как у вас в Москве, много ли разрушенных домов или нет? Как с питанием? Здесь нам выдают в месяц 7 кг. 200 гр. муки и больше ничего…»
Ну, что сказать? Уезжали летом, ненадолго. На ногах у меня были парусиновые туфельки, несколько летних платьев и курточка из плюша, перешитая из моего детского пальтишка. Зима же сорок первого — сорок второго годов, повторюсь, выдалась небывало суровой. Валенки у нас были одни на всех «желающих» погулять. В школу я бежала, как будто сдавала кросс, чтобы не отморозить ноги. Но все-таки заболела воспалением легких как раз под Новый, 1942-й, год. Все дети торжественно сидели за столами, а новогодним угощением стали лишь небольшая чашечка какао и белая булочка. Меня завернули в одеяло. Посадили на мое место, но ртуть градусника поднялась до последней отметки… и я не смогла выпить то какао и съесть ту булку. Кто-то сделал это за меня — всю свою жизнь я помню об этом. Голодные круглосуточно, не согретые родительской заботой, уставшие от непосильного для нас, таких еще не взрослых, физического труда (к примеру, весной, когда мы уже вскопали вручную отведенную колхозом целину под огород и посадили овощи и картошку, так чтобы полить их, старшие ребята, а их было всего несколько, должны были вычерпывать из колодца по сорок ведер воды и донести их до грядок. Такой была ежедневная норма). Я уже упоминала, что в наши детские обязанности входили заботы о чистоте комнат в двух домах, где мы жили; каждую неделю нужно было топить баню «по-черному», которая по деревенской традиции стояла у речки; натаскать из нее воды, всех малышей помыть, одеть, перенести на себе уже в горку (села с церквями строились на возвышенностях). Нам необходимо было заготовить дрова для печей обоих домов и бани — а это значило, сидя на стенах покинутых изб, распиливать огромные бревна, из которых они были когда-то сложены… Работали мы и в колхозе — добывая «трудодни» — жали серпом рожь, теребили лен (летом и осенью у меня руки были похожи на маленькие подушечки — так отекали от напряжения). Конечно, собирали колоски, грибы, ягоды — делали заготовки на зиму.
Но… «при всем при том при этом» вместе с приехавшими впоследствии ребятами постарше (в селе была только школа семилетка, так что в интернат присылали ребят в возрасте до седьмого класса), мы стали в том забытом всеми глухом месте чем-то вроде «культбригады»: пели военные песни хором и соло, читали стихи о войне, разыгрывали пародии на «гитлеровских заправил» и, конечно, танцевали… Мои парусиновые туфли со временем изрядно поизносились. И вот однажды, в честь какого-то праздника, мы давали концерт для местных жителей. Я приготовилась танцевать, скорее импровизировать под балетную музыку, звучавшую с пластинки. Но как быть с обувью? Деревенская девочка сняла с себя пуховые носки и протянула их мне. Помню, я самозабвенно танцую, а наша школьная учительница Анна Ивановна смотрит на меня и плачет. Танцую и недоумеваю, почему же она плачет? Праздник, звучит музыка, я вдохновенно изображаю из себя балерину, которой из-за войны так и не стала, а Анна Ивановна плачет. Окончился танец, я подошла к той доброй девочке, * сняла носки и с благодарностью вернула. Наша учительница вышла из комнаты, где гремел концерт: Я все поняла, когда подросла: ей было меня очень жалко. Ее слова, сказанные как-то в классе по поводу проявленной кем-то детской жестокости: «Дети, запомните: что естественно, то не смешно и не стыдно!» — стали в определенной степени кредо моей жизни. Мудрая, сердечная, справедливая наша Анна Ивановна… Она тоже осталась навсегда в моей благодарной памяти.
Интернат наш был далеко от фронтовых действий, но погибнуть мы могли в любой момент, как на фронте. Я уже упомянула, что разместили нас в пустовавших домах бывших священников, судьбы которых, уверена, мало чем отличались от судеб тысяч других священнослужителей: лагеря, расстрелы… Заброшенные дома обветшали до такой степени, что массивные потолочные балки над комнатой, которая служила столовой, прогнулись и грозно нависли над головами ребят. После завтрака они убежали в школу, а я, в тот день простуженная, осталась одна. Мне категорически запретили входить в «опасную» столовую, велели оставаться в спальне. Комнаты разделялись небольшой прихожей. Было скучно сидеть в пустом доме. И я решила, несмотря на запрет, все-таки зайти в столовую и взять лежавшие там карандаши, чтобы порисовать. На пороге столовой, взглянув на прогнувшийся потолок, непроизвольно отступила на два шага к спальне. И тут… потолок рухнул! Сгнившие от времени бревна обвалились… Все заполнилось дымом и многолетней пылью, так что прибежавшие на грохот воспитатели из соседнего дома не смогли сразу увидеть меня, забившуюся от страха в дальний угол спальни. Видимо, ангел-хранитель отвел от меня ту беду.
А если бы бревна рухнули на полчаса раньше?! Сколько бы маленьких гробиков пришлось оставить на деревенском кладбище!..
В той же спальне я пережила еще одно потрясение. Весной, когда голод особенно одолевал, мы, дети, ели даже траву. Особенно по вкусу нам пришлись «песты». Это «молочные» побеги травы, которая напоминает карликовые, еще не разросшиеся елочки. Безвредные, но не утолявшие голод побеги. Поэтому мальчики, испытывавшие голод острее девчонок, рвали все, что было зеленого цвета и сжевывали без раздумий. Несколько парней, не ведая, «что творят», наелись досыта белены. Помните, в пушкинской «Сказке о рыбаке и рыбке»: «Что ты, баба, белены объелась?!» То есть, ты что, с ума сошла? Так вот, один из тех парней съел белены столько, что я, узрев его, обалдела: на четвереньках вползал он к нам в спальню с обезумевшими глазами и пеной у рта. Несчастного с трудом откачали в больнице на станции Оричи. Ну и страху же я натерпелась от этого зрелища!