наших запасов, на пополнение коих не было средств, внутреннее состояние страны было таково, что новая война представлялась не только опасной, но немыслимой!
Брожение в стране уменьшилось, беспорядки стали более редкими, но до полного успокоения было еще очень далеко: войска по-прежнему вызывались для подавления беспорядков и в течение года 52 раза должны были при этом употреблять оружие. К концу года на службе приходилось еще удерживать двадцать три льготных казачьих полка, военные суды больше чем когда-либо были завалены делами о гражданских лицах[123]. При таких условиях новая мобилизация могла привести к новой революции!
Союзный договор был заключен в такое время, когда Россия была сильна и когда никто не мог предполагать, что она втянется в войну не с главным своим противником, Германией, и совсем нельзя было думать, что она при этом понесет поражение, расстроит вконец свои вооруженные силы и подорвет самые основы своего государственного строя! Теперь же, когда несчастная война с Японией привела к такому результату, когда Россия настоятельно нуждалась во внешнем и внутреннем мире, этот союзный договор уже являлся для нее тяжелым бременем, возлагавшем обязательства, которые были для нее непосильны. Однако изменить что-либо в договоре, а тем более отказаться от него, было невозможно, так как это могло привести к новым осложнениям; оставалось лишь надеяться, что мир продержится благодаря всеобщему нежеланию воевать, союзники, зная нашу слабость и малую помощь, которую мы им можем оказать, будут вести осторожную политику и тщательно избегать поводов к войне. Нечего и говорить о том, что наша собственная политика должна была быть до крайности осторожной и миролюбивой.
Генерал Брен, по прибытии в Петербург, был у меня с визитом 16 июля, а затем пошли торжества по случаю его приезда: в тот же вечер – обед во французском посольстве, 18 июля – обед у «Донона», данный Палицыным, 20 июля – обед в ресторане «Эрнест», данный Бреном, 21 июля – завтрак у меня на двадцать персон[124]. На этом завтраке был посол Бомпар и советник посольства Понтафие, Брен с адъютантом, товарищ министра иностранных дел Губастов, начальники главных управлений, Палицын с двумя его генералами и Гулевич, наконец, адъютант, полковник Каменев и племянник Саша. После завтрака я передал Брену братину, подарок государя, и мои фотографии ему и его адъютанту.
Завтрак у меня организовал полковник Каменев, заказавший его в Английском клубе, и он оказался очень хорошим[125]. Во время всех этих торжеств я ни разу не говорил ни с Бреном, ни с кем-либо из других французов о деле! Да и о чем я мог говорить с ними, когда все переговоры вел Палицын, докладывавший о них государю и не посвящавший меня в их содержание?
Из других торжественных угощений упомяну о громадном завтраке у Гулевича 3 марта, на Масленице. Гулевич воспользовался тем, что под его квартирой было большое свободное помещение, и устроил завтрак с блинами человек на сто. Блины были, конечно, плохи и завтрак скучен. После завтрака я встретил жену одного полковника, с которой изредка встречался у знакомых, и с нею заговорил. Совершенно неожиданно она мне сказала: «Я чувствовала, что Вам трудно, ведь я Вас люблю!» Это было тем неожиданнее, что муж ее еще молодой и очень симпатичный человек и мы с ней встречались не более одного-двух раз в год! Я обратил все в шутку, мол таким старикам, как я, можно говорить что угодно!
Замечательно, что около того же времени я стал получать объяснения в любви от одной барыни из Тифлиса, матери офицера, которой я по ее просьбе оказал пособие; она даже приехала в Петербург и оказалась вовсе не привлекательной. Как будто эти женщины почувствовали, что я еще доступен стрелам Амура.
Обо всех этих инцидентах я добросовестно сообщил О.И., высказав удивление новой моде у женщин: объясняться незнакомым мужчинам в любви!
Дело о моем разводе не продвигалось вперед, так как жена сначала и слышать не хотела о нем. С наступлением весны ей пришлось убедиться в том, что я на дачу в Царское не перееду и действительно не хочу больше жить с нею. Она мне писала ругательные письма и сначала грозила скандалами, но затем несколько успокоилась. Чтобы зондировать ее настроение, к ней несколько раз заезжал племянник Саша. В середине мая ко мне заехала вдова полковника Гершельмана и спросила про мои домашние дела. Меня это несколько удивило, так как, хоть я ее знал лет тридцать пять, никогда у меня с нею не бывало разговоров по «душам». Я ей откровенно рассказал про свои дела. Она проводила лето в Павловске и обещала бывать у жены и уговорить ее согласиться на развод; она действительно была у нее раза два, но тоже без успеха.
Между тем мое положение становилось все более тяжелым. Любя О.И., я хотел скорее добиться ее руки; я опасался, что мои отношения к ней дадут повод к некрасивым сплетням. Я сам изнывал в городе от жары, чувствовал себя крайне усталым и нервным, сознавал, что мне надо хоть ненадолго уехать в отпуск и отдохнуть. Если мне удастся вскоре добиться развода и жениться, то я хотел после этого ехать в отпуск; если же нет, то мне все же надо было уехать отдохнуть во второй половине лета, чтобы не известись совсем. Но именно по вопросу о том, когда я добьюсь развода, я оставался в полной неизвестности, так как при характере жены от нее трудно добиться согласия, особенно согласия окончательного. Притом меня со всех сторон одолевали вопросами, почему я сижу в городе и не переезжаю на свою дачу в Царском Селе?
Все эти расспросы были крайне неприятны и свидетельствовали о том, что мое сиденье в городе возбуждало всеобщее удивление, а причина его оставалась полным секретом. Чтобы избавиться от докучливых вопросов, я еще 9 мая сказал Газенкампфу, что разъехался с женой и добиваюсь развода; я полагал, что он совершит нескромность и расскажет это другим, но он, очевидно, соблюдал секрет.
Зато, как только началось дело о разводе, я при первом же своем докладе у государя, 30 июня, доложил, что до сих пор я не мог объяснить ему причины, почему не переезжаю в Царское: это был разъезд с женой; теперь же начат развод, и я спешу доложить об этом, чтобы он узнал это от меня[126]. Государь сказал, что он действительно еще ничего об этом не слыхал. Я объяснил, что мы никого не принимаем, а