Далее отдохнувший во время показаний Дубровина Морокин был просто «маккавеевским молотом», как писали о нем на следующий день газеты. Он говорил о многомесячном запирательстве Рыбаковской, о ее повторном крещении, о том, что она завела любовника, находясь под стражей, и планировала совершить с его помощью побег. В этом месте адвокат перебил его резким протестом, потребовав свидетелей, и Андрей Львович, даже не глянув в сторону Кости, свидетелей предоставить отказался.
Когда прозвучали его слова о повторном ложном крещении, на лицах присяжных была заметна оторопь. А Морокин тут же заявил, что и болезнь ее в тюремном замке фальшивая, поскольку замечено было, что Рыбаковская, работая на кухне, пила там бычью кровь, с целью потом изображать кровохарканье. Оторопь сменилась отвращением, несмотря на выкрики Сашеньки с места о том, что это все ложь.
— Протестую! — снова встал Арсеньев, обращаясь к судье. — Ваша честь! Поведение моей подзащитной в тюрьме не является предметом сегодняшнего разбирательства! Пусть обвинение говорит по сути дела!
— Я как раз это и собираюсь сделать! — резко отвечал Морокин. — Все сказанное имеет к рассматриваемому делу самое непосредственное отношение, потому что показывает всю низость падения Александры Рыбаковской, всю темень ее заблудшей мечтательной души, с детства не знавшей доброго наставника! Господа присяжные! Ваша честь! Обвинение уверено, что Александра Рыбаковская двадцать второго февраля одна тысяча восемьсот шестьдесят шестого года от рождества Христова, находясь в состоянии злобного раздражения, вызванного уязвленной гордостью от намерения Лейхфельда расстаться с нею, не добившись успеха в попытках напугать его угрозой своего самоубийства, перешла логически к угрозам убийства его, которые и осуществила умышленно! Я закончил, господа!
— Браво! — в полной тяжелой тишине прозвучал с задних скамей одинокий голос Розенберга. — Пусть справедливость восторжествует!
Был сделан еще один перерыв, во время которого утомленный товарищ прокурора позволил себе в буфете пропустить подряд несколько рюмок водки. Дело его было сделано, и сделано неплохо. Далее все зависело от заключительной речи адвоката.
III
В зале судебных заседаний стояла гробовая тишина, когда Константин Арсеньев, откашлявшись предварительно, вышел к трибунке и положил на нее конспект своей речи, весь исчерканный по ходу выступления товарища прокурора.
— Господа присяжные заседатели! — мягким и доброжелательным голосом начал он. — Прошу заранее прощения за свое выступление, которым утомлю вас, ибо в отличие от товарища прокурора я намерен говорить только по существу дела. Вы могли уже убедиться из речи товарища прокурора, что в настоящем деле решение ваше зависит прежде всего от того взгляда, который образовался у вас на слова Лейхфельда. Вы уже могли убедиться, что в настоящем деле нет, собственно, ни одной улики против подсудимой, кроме тех слов, которые различные лица приписывают покойному Лейхфельду. Вы знаете, что несмотря на то, что больной Лейхфельд жил еще десять дней и большую часть времени находился в полном уме и здравой памяти, от него не было отобрано никакого формального показания! Таким образом, мы все поставлены в печальную необходимость собирать совершенно разноречивые сведения о том, что говорил Лейхфельд, из показаний разных лиц, находившихся с ним в различных отношениях, говоривших с ним в разное время и по разным поводам!
Товарищ прокурора, соглашаясь с тем, что в этих показаниях существуют во многом противоречия, старается доказать, что сами эти противоречия должны давать в ваших глазах большее значение этим показаниям, даваемым вполне чистосердечно. Это было бы, может, вполне справедливо, если бы противоречия между показаниями свидетелей ограничивались одними только второстепенными обстоятельствами, но мы видим, что они касаются многих обстоятельств, весьма существенных, весьма важных.
По объяснению доктора Германа, умершему были предложены три вопроса, из которых только один относится к предмету настоящего дела, а именно, вопрос о том, каким образом была нанесена рана. Лейхфельд ограничился ответом, что выстрел был сделан не им самим, а Рыбаковской. Если припомнить, что показывал Николаев на предварительном следствии, а также обратить внимание на показания свидетелей Мамошиной и Кричевского, которые точно так же не могут объяснить, был ли, по показанию Лейхфельда, этот выстрел сделан умышленно или неумышленно, то очевидно, что в словах Лейхфельда не заключается ничего, кроме удостоверенного факта, никем не отвергаемого факта, факта совершенно бесспорного, что выстрел был совершен не Лейхфельдом, а Рыбаковской. Таким образом, полагаю для себя вправе считать показания Станевича теряющими всю свою силу.
Затем нам остаются еще показания Грешнера, Розенберга и Феоктистова. Я поговорю о них позже, теперь же ограничусь указанием одного весьма серьезного противоречия, которое замечается между этими показаниями. По объяснению Феоктистова, Лейхфельд сказал ему, что Рыбаковская выстрелила в него сразу, что она внезапно появилась перед ним и вслед за тем неожиданно последовал выстрел. По объяснениям же Грешнера и Розенберга, рассказ Лейхфельда об этом предмете был совершенно другой! Лейхфельд не говорил, что выстрел был сделан сразу, напротив того, объяснял, что она несколько раз к нему подходила, несколько раз прицеливалась, говорила даже шутя, что выстрелит в него, и только потом последовал выстрел, причем она заряжала пистолет, вкладывая шомпол на его глазах.
Перейдем затем к показанию Лейхфельда в том виде, как оно представлено вам товарищем прокурора — в том виде, в каком он извлек его из различных противоречивых показаний свидетелей. Он дает этому показанию полную веру и основывает на нем все свои заключения прежде всего потому, что не видит ни малейшего основания сомневаться в правдивости слов Лейхфельда. Я точно так же далек, господа присяжные, от того, чтобы на человека умирающего, человека, ничем не запятнанного, бросать какое-либо подозрение, но не могу не сказать, что мнение господина товарища прокурора о Лейхфельде, как о человеке безусловно добром, безусловно правдивом, представляется основанным на данных довольно шатких! Я слышал из показаний Розенберга, что Лейхфельд был характера слабого, больше я ничего не слыхал! Мне кажется, он не говорил о доброте Лейхфельда, и следовательно, нет достаточного основания ставить Лейхфельда на тот пьедестал, на который возводит его товарищ прокурора.
Что касается до показаний Грешнера и Феоктистова, то мне кажется, что мы не только можем, но и должны их совершенно отбросить! Вы помните, что Грешнер объясняет, что Лейхфельд рассказывал ему подробности происшествия накануне или в самый день смерти. Вы знаете между тем из скорбного листа, что как в день смерти, так и накануне и даже за три дня перед смертью покойный Лейхфельд не был в полном уме и здравой памяти; сознание его было неясно, он бредил. Мы имеем по этому предмету показания эксперта Майделя, что лихорадочное состояние, сопровождаемое бредом, неясными представлениями, обнаруживается прежде всего в учащенном пульсе. Так вот, в тот день, когда происходила беседа Грешнера с Лейхфельдом, пульс последнего возвысился до ста тридцати двух ударов в минуту, то есть значительно превосходил ту мерку, которая, по показаниям эксперта, отделяет пульс лихорадочный обыкновенный от пульса лихорадочного полного.