стороны, пока медсестра, кормит его с ложечки. Все двери открыты, а тринадцатая палата почему-то закрыта, и она в самом конце коридора. Халима забеспокоилась еще больше. Страшные мысли лезли в голову. Если в палате тяжелобольного тихо, хуже быть ничего не может! Уж лучше бы Джума кричал или хотя бы стонал. Потому что раз стонет или кричит, значит, борется за жизнь. А раз тихо — смерть рядом. Эти неотвязные мысли преследовали Халиму до самых дверей палаты.
С замиранием сердца она потянула дверь на себя. Широко открыв глаза, словно боясь увидеть что-то страшное, заглянула в палату. Лежавший на кровати больной с трудом подняв веки, посмотрел на нее, и от его тяжелого взгляда Халиме как ни странно стало легче.
— Простите, яшули, я ищу одного больного…
Старик, слегка кивнув, снова закрыл глаза. Глухой он, что ли, подумала Халима, и шагнула к нему ближе, но в этот момент маленький мальчик с соседней койки сказал:
— Вы у него не спрашивайте, тетя, он все равно ничего не скажет.
Халима удивленно посмотрела на мальчика, у которого к кровати были прислонены костыли:
— Это почему?
— А он только рот раскроет, и у него челюсть падает.
Халима снова взглянула на старика. «Боже, разве челюсть может падать», — подумала она.
— У вас тут должен быть молодой парень, ты его не знаешь, сынок? — спросила она у мальчика.
— Это я-то не знаю? А ты его мать?
И мальчик на одной ноге соскочил с кровати, допрыгал до койки в углу и затеребил больного:
— Дядя Джума, дядя Джума, вставай, твоя мама пришла!
— Нет-нет, я не мама, — сказала Халима, подходя к кровати Джумы. Но мальчик не расслышал. Он все теребил Джуму, который был весь в бинтах, Тот не пошевелился, и мальчик обернулся к Халиме:
— Семь дней спал… Вчера пришел в себя и затвердил «мама» да «мама». Хорошо, что ты пришла.
У Халимы защипало в горле. Она незаметно отвернулась и вытерла слезы. Ох, зря мы не сообщили его матери, ругала она себя. Мальчик снова взялся за Джуму:
— Дядя Джума, вставай, твоя мама пришла…
Но Джума лежал, не двигаясь. Мальчик оказался упрямым. Видно, ему очень хотелось порадовать Джуму, и он стал кричать ему прямо в ухо. Джума пошевелился, но тело не слушалось его, и он опять притих. Вдруг глухо, словно из-под земли, он проговорил:
— Мама, ты пришла!
«Это я, Халима!» — хотела сказать гостья, но промолчала, только слезы закапали на белую простыню, которой был накрыт Джума. Ох, несчастная мать, ни о чем-то она не подозревает. И Халима, не решилась назвать себя. Потому что человек, которому так худо, всегда ждет мать, и только мать. Пусть он не может говорить, зато верит, что пришла его мама… И мальчик верит, что она мать Джумы. Пусть они порадуются. К чему их огорчать? Больше будут радоваться — скорее здоровье вернется! С тем Халима и ушла. Пришла после обеда, но опять не удалось ей поговорить с Джумой и увидеть его лицо. А когда появилась на другой день, облегченно вздохнула: многое здесь переменилось.
Яшули с двух сторон прикрепили железякой челюсть, и он уже что-то говорил, хоть и невнятно. Мальчик, которому разрешили гулять, ходил взад и вперед по длинному коридору. А Джуме сменили повязку и оставили глаза открытыми. Эти глаза, в которых застыло перенесенное страдание, глянули на Халиму с тоской.
— Как дела, сыночек?
Ее слова вконец расстроили парня, из-под ресниц на подушку скатились две слезы. Сейчас, когда его мать так далеко от него, Джума расплакался от одного этого «сыночек».
— Вчера мальчик сказал: «Твоя мама приходила», я и подумал…
— Ничего, Джума-джан, придет твоя мама, и папа приедет…
Комок подступил ей к горлу, но она мужественно продолжала:
— Мы не стали сообщать им. И Таган-ага сказал — не надо, и с Давидом Моисеевичем мы посоветовались.
Джума долго лежал и молча смотрел в потолок. Потом проговорил:
— Вы правильно сделали. У мамы больное сердце.
— Конечно. У всех матерей больные сердца.
Халима села рядом, помолчали. Она снова всхлипнула.
— Все из-за меня, во всем я одна виновата, будь я проклята. Мало того, что сама несчастная, и других несчастными делаю…
Джума поморщился. «Не нравятся ему бабьи жалобы», — поняла Халима и быстро перевела разговор. Стала рассказывать о Караджаре, о ребятах. А когда заговорили о Шаммы, Джума от удивления чуть не онемел.
— Знаешь, Джума, он, оказывается, неплохой человек. Мы его просто не понимали. Да, — заторопилась Халима, — а Зохра как услыхала про твое несчастье, все плакала, горевала. Скажу ей, что тебе лучше, обрадуется. В следующий раз приведу ее. Только, Джума-джан, прошу тебя, не говори ей про отца, он умер, ладно?
Джума округлил глаза:
— Зачем вы так, Халима-апа?
— Так надо, надо. Один раз поплачет и успокоится. Незачем ей об отце думать.
Халима-апа снова чуть не заплакала, но пересилила себя:
— Джума-джан, открою тебе свое горе. Десять лет его в сердце носила, десять лет себя и людей обманывала. Ахмедьяр в тюрьму попал, Зохра еще в школу не ходила. Я дом продала, заплатила все его долги, и уехали мы с дочкой из села. В городе приютились, Столько лет дочку обманывала: вот придет твой отец. Мне и самой казалось, что он вот-вот придет, скажет: «Меня простили». Потом дошли слухи — и правда, он раньше срока освободился. Только домой не вернулся, остался жить там с другой женщиной. Я этому до тех пор не верила, пока не стала алименты получать. Алименты — копейки, но и они были подмогой — мы комнату снимали. Я все надеялась, что он одумается, вернется. Думала, будет скучать по своему ребенку. Посылки ему иногда посылала. Всех вокруг обманывала. Дочь от его имени с днем рождения телеграммами поздравляла. И она, бедняжка, верила. А ты знаешь, каково без отца ребенка воспитывать?.. Это только матери знать могут. Случалось, поругаю ее, по щеке ударю, а потом сядем и вместе плачем… Слава богу, теперь она человеком стала, совершеннолетняя уже…
Халима замолчала и посмотрела на Джуму загадочным, как ему показалось, взглядом. Почему она так подчеркнула это слово? Джума ждал, что она скажет еще, но Халима молчала. Может, она и заговорила бы, но их прервал мальчик на костылях:
— Дядя Джума, там московское мороженое продают! Тебе купить?
— У меня от мороженого горло болит, вот тетя принесла яблоки, бери самое большое.
В этот, день Халима ушла успокоенная, зато Джума остался наедине со своими нелегкими думами. Ему и без того было тяжко: под гипсом горела нога, от каждого вздоха