Отсюда парадоксальная, но и необходимая инверсия всех методов политического анализа.
Власть (или то, что подменяет её) больше не верит в Университет. В конечном счёте она знает, что он — это лишь зона размещения и надзора за целой возрастной категорией, поэтому ей нет дела до отбора — свою элиту она отыщет в другом месте или же иным способом. Дипломы ничего не значат: почему бы вообще не отказаться выдавать их? Но власть готова выдавать их всем; для чего бы эта провокационная политика, если не для того, чтобы кристаллизовать энергию на фиктивной цели (отбор, занятия, экзамены и т. д.), на уже мёртвый и разлагающийся референт?
Загнивающий Университет может нанести ещё много вреда (загнивание является процессом символическим — не политическим, а символическим, поэтому субверсивным). Но в таком случае следовало бы исходить из этого загнивания, а не грезить воскрешением. Следовало бы трансформировать это загнивание в насильственный процесс, в насильственную смерть посредством осмеяния и вызова, посредством умножающейся симуляции, которая представила бы ритуальную смерть Университета как модель разложения всего общества, контагиозную модель отчуждения всей социальной структуры, которую смерть наконец разрушила бы. Как раз это отчаянно старается предотвратить забастовка, находясь в тайном сговоре с системой, но преуспевает при этом лишь в превращении смерти в медленную смерть, в отсрочку, которая перестаёт даже служить возможным поводом для субверсии, для агрессивной реверсии.
Именно это удалось в мае 68-го. В момент, когда духовный упадок Университета и культуры зашёл ещё не слишком далеко, студенты, далёкие от желания спасать устои (восстанавливать утраченный объект — в идеале), выступили против власти, бросая ей вызов тотальной, немедленной смерти институций, вызов детерриториализации, ещё более интенсивной, чем та, которую осуществляла система, настаивая, чтобы власть ответила на это полное крушение института знания, на это полное отсутствие потребности концентрации в определённом месте, на эту смерть, к которой, в конце концов, стремились, — речь шла не о кризисе Университета, потому что кризис — не вызов, а, наоборот, уловка системы, а о смерти Университета — вот на это власть и не сумела ответить, разве что самораспустившись вместо ответа (быть может, на мгновение, но мы видели это).
Баррикады 10 мая, казалось, были оборонительными и защищали территорию: Латинский квартал, Сорбонну. Однако это не так: за этим фасадом скрывался мёртвый Университет, мёртвая культура, которые бросали вызов власти и, возможно, их собственной смерти одновременно, — вызов превращением в жертву немедленно, что было лишь долговременной целью самой системы: ликвидация культуры и знания. Баррикады предназначались не для того, чтобы спасти Сорбонну, а для того, чтобы поднять на флаг её труп и демонстративно размахивать им, так же как негры Уоттса и Детройта поднимают на флаг руины своих кварталов, которые они сами перед тем подожгли.
Что можно поднять на флаг сегодня? Больше нет даже руин знания или культуры — руины сами канули в Лету. Мы пережили это, мы в течение семи лет носили траур по Нантеру{160}. 68-й год умер, и его можно повторить лишь как траурный фантазм. То, что могло бы быть его эквивалентом в плане символического насилия (то есть за пределами политического), так это та же операция, которая заставила незнание, загнивание знания обернуться против власти, — нужно отыскать эту невероятную энергию, но никак не на том же уровне, а на высшем витке спирали; заставить не-власть, загнивание власти обернуться против… против чего именно? Вот в чём проблема. Возможно, она не имеет решения. Власть теряется, власть уже пропала. Вокруг нас лишь манекены власти, однако иллюзия власти машинально ещё руководит социальным порядком, иллюзия, за которой возрастает абстинентный, неразборчивый террор контроля, террор дефинитивного кода, ничтожными терминалами которого являемся мы.
Надеяться на репрезентацию также не имеет большого смысла. Совершенно очевидно, что все студенческие конфликты (равно как, более широко, конфликты на уровне всего общества), которые сосредоточены вокруг репрезентации, делегирования полномочий, по той же причине являются лишь призрачными перипетиями, впрочем, ещё достаточными для того, чтобы от отчаяния быть в центре внимания. Вследствие непонятно уж какого эффекта ленты Мёбиуса репрезентация также обернулась против себя самой, и вся универсальная логика политического разрушается, уступая место трансфинитному миру симуляции, где изначально никто не имеет своего представительства и не представляет больше ничего, где всё то, что накапливается, одновременно и растрачивается, где даже исчез аксиологический, директивный, всегда приходящий ей на помощь фантазм власти. Этот мир для нас всё ещё непостижим, неизведан, полон зловещих искажений, которым яростно сопротивляется наша ментальная система координат, ортогональная и направленная в линейную бесконечность критики и истории. Но именно здесь и нужно сражаться, если это ещё имеет какой-то смысл.
Мы — симулянты, мы — симулякры (но не в классическом значении «подобия»), мы — вогнутые зеркала, попавшие под излучение социального, излучение без источника света, под власть без истока, без дистанции, и именно в этом тактическом мире симулякра и нужно будет сражаться без надежды, ибо надежда — удел слабых, но с вызовом и в фасцинации. Ведь не следует отвергать непреодолимое влечение, исходящее от этого разжижения всех инстанций, всех осей ценности, всей аксиологии, в том числе и политической. Этот спектакль, который является одновременно спектаклем агонии и апогея капитала, безусловно, превосходит спектакль товара, описанный ситуационистами. В этом спектакле наша главная сила. Баланс наших сил в противостоянии с капиталом уже нельзя назвать шатким или победным, но и политическим, и в этом фантазм революции. Мы находимся в отношениях вызова, соблазна и смерти с этим универсумом, который уже не является универсумом именно потому, что избавлен от всяких осей координат. На вызов, который в своём бреду бросает нам капитал, бесстыдно ликвидируя закон прибыли, прибавочной стоимости, производственные цели, структуры власти и возвращаясь по завершении этого процесса к полной аморальности (но также и седуктивности) примитивных ритуалов деструкции, вот на этот вызов и нужно ответить с безумной эскалацией.
Капитал как ценность{161}, безответственный, необратимый, неизбежный. Только ценность способна представить капиталу фантастическое зрелище его разложения — только призрак ценности парит ещё над пустыней классических структур капитала, так же как призрак религии парит над миром, уже давно десакрализированном, как призрак знания парит над Университетом. Нам предстоит снова стать кочевниками в этой пустыне, но уже свободными от машинальной иллюзии ценности. Мы будем жить в этом мире, который сохраняет для нас всю сверхъестественность пустыни и симулякра, со всем правдоподобием живых призраков, бродячих животных и симулянтов, в которых нас превратил капитал, смерть капитала, ведь пустыня городов аналогична пустыне из песков, джунгли знаков аналогичны джунглям из деревьев, головокружение от симулякров аналогично головокружению от природы — единственный оставшийся головокружительный соблазн агонизирующей системы, в которой труд хоронит труд, а ценность хоронит ценность, оставляя пустое пространство, пугающе невозмутимое, непрерывное, как того хотел Батай, пространство, где лишь ветер вздымает песок, где лишь ветер бодрствует среди песков.