Сумнымы рядкамы.
Т. Г. Шевченко. Думы
Выдумывать кошемаров – я также не выдумывал, кошемары эти давили мою собственную душу: что было в душе, то из нее и вышло.
Н. В. Гоголь. Выбранные места из переписки с друзьями
Порой оплакивает нас.
Ф. И. Тютчев. Бессонница
1
– Двадцать второе июня сорок первого года – самый черный день в моей жизни. В этот день, в пятом часу утра вернувшись из поездки, я обнаружил в почтовом ящике принесенный почтальоном накануне отказ одного из московских театров принять к постановке мою пьесу «Рубль двадцать».
Странная фраза эта была произнесена в спальном вагоне поезда № 27, Киев – Здолбунов, отходящего от перрона Киевского пригородного вокзала в 19 часов 35 минут и прибывающего в город Здолбунов Ровенской области на рассвете следующего дня, в половине шестого. Как видим, маршрут не близкий, не пригородный, почти полсуток в пути. От пригородного же вокзала поезд отходит из-за третьестепенного своего направления и почтово-пассажирского статуса. То есть останавливается буквально на всех встречных станциях вплоть до самых незначительных, не станциях даже, а полустанках, мимо которых экспресс проносится, не сбавляя скорости. Правда, до Фастова, первой после Киева большой узловой станции, шумной днем и бессонной ночью, «двадцать седьмой» идет экспрессом, поскольку пригородная связь Киева с Фастовом осуществляется электричками, следующими с коротким промежутком одна за другой. Однако, миновав Фастов и выйдя на трассу, где электрички редки, вечером же и ночью вовсе отсутствуют, почтово-пассажирский берет на себя их функцию, движется трамвайным темпом и вместе с почтой развозит по селам и маленьким городкам жителей Киевской, Житомирской, Винницкой и Ровенской областей.
Конечно, не каждый согласится в наш скоростной, нервный век тащиться «двадцать седьмым» через ночные полустанки. Многие стараются уехать засветло, автобусом по шоссе Киев – Житомир, а кто побогаче – по тому же шоссе едут на такси. Жители городов покрупней, через которые следуют поезда более именитые, скорые и экспрессы, стараются достать билет на Киев – Одесса, Киев – Львов, а то и на «двойку» – Киев – Москва, на «тройку» – Киев – Ленинград. Едут в гэдээровских или чешских вагонах, в купе с зеркалами, на несколько часов перестают быть провинциалами и становятся попутчиками людей столичных или полустоличных, включаются в разговоры о политике или искусстве, пьют пиво, покупают у проводников шоколадки, а гуляка может и в вагоне-ресторане котлету по-министерски кубинским ромом запить.
Но кто не успел засветло набегаться по Киеву, кого вечер застал измученным крутыми киевскими улицами и крутыми нравами киевских присутственных мест, кто не сумел выстоять два-три часа за билетом на скорый, кто обременен мешками и разными покупками, которые не вопрешь в зеркальное купе, кто победней или поэкономней или, наконец, кто проживает в украинских селах и городах, куда московским экспрессом не поедешь, – всех тех радушно ожидает и готов принять «двадцать седьмой», почтово-пассажирский. Мест на него хватает, а билет не надо добывать в многочасовой духоте, тесноте и обиде.
Сходите на Пушкинскую улицу в киевские городские билетные кассы, и вы оцените гостеприимство «двадцать седьмого» и его природные запахи сала и чеснока, которые встречают вас на пригородном вокзале.
Конечно, не всегда почтово-пассажирские были так добры к нам. Кто постарше или даже среднего возраста, помнит довоенную, военную и послевоенную молодость этих новеньких тогда вагонов под предводительством паровозов, подолгу стоявших у водокачек, заправлявшихся углем на узловых станциях. Помнит многосуточные пространства, то снежные, то знойные, которые, казалось, преодолевались не короткими, тряскими стуками-звуками буферов и колес, а именно этой многочасовой неподвижностью у водокачек и семафоров. Тут неподвижность преодолевала неподвижность. А как же законы физики? Законы физики строго соблюдались, как и все прочие законы того времени. Сердца двигались к инфарктам, легкие – к пневмонии, а на какую-нибудь поджелудочную железу вообще не обращали внимания, как на все, что упрятано в животе. Протестовали-надрывались только дети в газовой, химической духоте, среди махорочного дыма, колеблемого сквозняками из тамбуров. Однако их протесты по причине безыдейной нечленораздельности пока еще уголовной ответственности не подлежали. И тем не менее, несмотря на траты и потребления, сердец было много, легкие дышали тем воздухом, какой уж выдавался, подобно пайку, да и дети как-то рождались все новые и новые. Так, по-эшелонному, двигалась жизнь, отдыхая во время короткого перестука колес и до смертной усталости работая при длительных застоях у семафоров. Так двигалась жизнь, туго, тесно набитая своими пассажирами, и движение это становилось заметным не тогда, когда вокруг менялись окружающие предметы, а когда на остановках менялись пассажиры. Пассажиры эти менялись как верстовые столбы, обозначая, сколько пройдено и сколько прожито, кто сошел в двадцатом, кто в сороковом, а кто в пятидесятом. Радости и страдания входящих и выходящих были заурядны, знакомы и неинтересны друг другу. Люди разделены и человек безлик, когда у него нет Слушателя. И всегда Слушатель должен объяснить Рассказчику, кто он есть в самом деле и чем он отличается от других. Объяснить не словом, а божьим вниманием, которое само по себе есть высшее и не всем доступное творчество. (Божьим не в смысле – принадлежащим Богу, а высшим, предельным, как Божий ветер, – это в Библии сильный ветер.)
Ведь недаром в коллективе тоталитарных республик Слушатель-индивидуалист – это преступник, разделяющий массу на единицы. И недаром профессия Слушателя в последнее время весьма редка. Каждый хочет высказаться, все разговорчивы, и в этом голосовом хаосе гибнет культура. Не знаю, был ли я хорошим Слушателем и сумел ли объяснить моему Рассказчику, кто он есть и чем отличается от других, ему подобных. Но на рассказ его я терпеливо потратил все пространство и все время от Киева до Здолбунова, хоть, как уже сообщил ранее, умышленно взял спальный вагон, ибо был усталым и собирался выспаться.