На парковке почти не оставалось машин. На парковочном талоне стояло два двадцать.
– Поехали за Августином? – спросил Диего, пока платил.
Он кивнул. Почему бы и нет.
Я переняла этот обычай от своей матери: невозможно было путешествовать, даже пусть это будет двухчасовое путешествие, без термоса и бутербродов.
– Остановимся в придорожном кафе, – предложил Диего. – В Аталайе, поедим булочек.
Это тоже было привычкой моих родителей: «Мы всю жизнь останавливаемся в Аталайе поесть булочек» – так сказала бы Диего мама, словно это был показатель гордости семьи Гадеа.
Мы сели в машину, как Бонн и Клайд, оставив позади самолеты, полосы гравия, евангелистскую церковь, Сантьяго.
21
Белая полоса вдоль дороги. Машины проносятся, как вспышки молнии. Если бы мы не ехали за Августином, я бы хотела ехать вечно. Как, когда я была маленькой, мы ехали в отпуск: мама спала, папа был за рулем, я – на заднем сиденье, разговаривая с папой, чтобы он не уснул.
I am a problem for you to solve, – пел Эй ми Мэнн. Я выключаю радио: не хочу слушать песни о любви, не хочу звуков музыки, не хочу объяснений; только черная, блестящая полоса дороги и слепящие фары.
Мы едем с открытыми окнами, и сухой вечерний воздух пахнет мятой. Челка Диего развевается, как маленький флаг.
Я поворачиваюсь: Августин всегда спит во время долгих переездов, и я накрываю его покрывалом, которое достаю из-под своего сиденья. Августину нравится спать, укрывшись, ему никогда не бывает жарко. Но сейчас заднее сиденье пустое.
Мы молча едим булочки, уставившись на свои чашки с кофе. Диего заказывает еще две чашки кофе, еще булочек; у нас нет проблем с деньгами. В Аталайе сидят еще парочки. Те кто с маленькими детьми, разговаривают с ними, они поддерживают их чашки, кладут им булочки в рот; остальные не разговаривают.
Рядом с Аталайей находится небольшой супермаркет. У входа продают игрушки, мячики, новогодние елки, наряженные на любой вкус.
– Купим одну? – спрашиваю я.
Диего подходит к ним, трогает пластиковые листья. Он не говорит: «Мы же атеисты», он говорит:
– Еще нужно купить шары и те гирлянды.
Мы открываем дверь с колокольчиками. Этот супермаркет похож не на придорожный, а скорее напоминает магазинчик из старых американских фильмов, где продаются сладости и подарки и кругом стоят добродушные старики с седыми волосами в костюмах Санта-Клаусов.
Я беру корзину из красного пластика и кладу туда несколько серебристых, красных и золотистых стеклянных шаров и несколько гирлянд. Диего, с новогодней елкой в руках, идет к кассе.
– И этих куколок тоже, – говорит он и показывает в самый конец ряда. Я кладу в корзину несколько разноцветных человечков и зверюшек, которые стоят рядом со сладостями.
– Маме должно понравиться, – говорю я, ожидая, пока стоящий впереди мужчина заплатит за пиво. – Августину должно понравиться, – поправляюсь я.
Девушка за кассой достает шары из моей корзинки и проводит ими по магнитной подставке.
– Вы мне завернете куколки как подарки?
Девушка смотрит на Диего, чтобы проверить, говорю ли я всерьез; она не Знает, что я всегда прошу завернуть вещи, как подарок.
– У нас нет подарочной бумаги, – говорит она, тряхнув головой так, что ее серьги, похожие на маленькие новогодние елочки, начинают качаться.
Диего аккуратно складывает шары в сумку.
– Мы можем набрать шишек в лесу – чтобы поставить их в центр стола, – говорю я и вижу перед собой центр стола в гостиной в доме в Банфилде: глубокие тарелки с красной свечой в середине, листья вьюнка вперемешку с шишками, шарики из хлопка и блюда с индейкой, рыбой под кисло-сладким соусом, грушами, остатки летней еды – как сани, в которых сидит Санта-Клаус на этой открытке, рядом с кассой.
– Можем поехать в Банфилд на петушиную мессу, а потом привезти маму домой на обед.
Диего улыбается и треплет меня по волосам. Он не говорит: «Мы же никогда не ходим на мессы, никогда не ходили на петушиную мессу, и тебе же не нравятся праздники». Он просто говорит: «Да, Виргиния».
Я слушаю, как он произносит мое имя, словно только он имеет право произносить его. Он не говорит «Вики», не говорит «Викита», не говорит «любимая». Я уже не помню, как произносили мое имя остальные, как произносили его Томас и Сантьяго.
Жить – гораздо сложнее, чем вести машину. Отец меня научил знакам дорожного движения. Они мне пригодились больше, чем правила, которым учила меня мама. Но предполагалось, что она обязана меня им обучить, как я обязана буду научить им Августина.
Мы ничего не знаем. Ни что такое правда, ни зачем она нужна, ни что делают мужчины, ни что делают женщины, ни чем они отличаются, ни почему мы любим тех или иных. Мой сын ведет дневник, как девочки, и ненавидит меня по неизвестным мне причинам, а через несколько дней он меня уже любит. Все мои мысли ни для чего не годятся, кроме газетных статей, в которые потом заворачивают яйца. Мы ничего не знаем, но, возможно, хорошо, что это так.