— Бежать, и как можно быстрее, — услышал я свистящий шепот.
Я скорее догадался, чем понял, что он сказал, потому что произносимые им звуки утратили отчетливость, свойственную человеческой речи, они напоминали скорее неясные шумы, скрипы, стоны, свойственные природному миру: речь его была как отдаленное журчание ручья, как глухой шум падающей воды, как дуновение ветра, шуршащего колосьями, как ураган, гнущий ветки в лесу. Мне приходилось чрезвычайно внимательно вслушиваться в модуляции и рокот этого голоса, чтобы разгадать те слова, которые он силился выговорить. Миновали всего только сутки, а в его речи не осталось почти ничего человеческого. Вдруг раздавалось что-то пронзительное, точно безжалостное громыхание металлической коробки с деревянными и костяными пуговицами. Это меня пугало. Я не решался смотреть на него, ожидая чуда, хотя был уверен, что оно не может свершиться; все-таки я жаждал услышать, как он говорит своим прежним, таким мне знакомым голосом. Но от волнения Кукоа-неш говорил и вовсе не понятно. Ужасные шипящие, невообразимые нёбные, похожие на хлопки огромных пробок, вылетающих из влажных бутылочных горл, дребезжание разбитой скрипки, присвист, гортанные всхлипы, порой настолько низкие, что мне казалось, будто исходят они от предмета неодушевленного, например внезапно сдвинутого с места письменного стола или тяжеленного сундука, шмякнувшегося мешка с песком, а потом вдруг давно забытые носовые, придыхания, бульканье все это следовало одно за другим, прерываемое редкими паузами, в которых слышался словно бы легкий храп.
— Скорее бежать, сейчас придет Ленора! — прогудел Кукоанеш, целомудренно запахивая халат.
И, догадавшись по моему испугу и изумлению, как трудно мне понять его, застыл в растерянности, жадно всматриваясь в меня, надеясь найти опровержение своей догадке, надеясь, что его слышат, его понимают, что исключительность судьбы не исключает возможности понимания между нами.
— Я купил тебе пару сапог, самый большой размер, какой только мог найти, — прокричал я ему. — В этих опорках по горам ты шагу ступить не сможешь.
Он слушал меня насупив брови, с видимым усилием вникая в смысл слов. Думаю, что все-таки понял. Но наверное, ему показались смешными мои старания говорить как можно отчетливее, он рассмеялся и дружески похлопал меня по плечу. Я вздрогнул: моего плеча коснулось что-то тяжелое, холодное, нечеловеческое. Я словно бы ощутил себя в лапах чудовища, а смех, похожий разом на захлебывающийся лай и лопающиеся в горле пузыри, довел до невыносимости ощущение кошмара. Я испуганно отшатнулся от его ласки и, пододвинувшись к двери, сказал, что мне надо выходить первым, чтобы не привлекать внимания любопытных. Кукоанеш оглядел в последний раз комнату, прихватил со столика коробку папирос. Но с каким трудом он это сделал! Казалось, что у него смерзлись пальцы. Мы вышли. Тут я заметил у него в руках пухлый конверт, очевидно не только письмо, но и какие-то бумаги. Он тут же передал его мне, давая понять знаками — говорить он уже боялся, — что конверт этот чрезвычайно важен. Адресован он был Леноре. Нет смысла вспоминать перипетии нашего бегства. Подробные сообщения о нем можно найти в любой газете, и, несмотря на преувеличения, без которых не обошелся ни один, даже самый уважаемый журналист, в целом газеты достаточно правдиво отражают события, потому что в их основе лежат сообщения двух шоферов: того, который привез нас к моему дому, и того, который вез нас целую ночь на грузовике. Нам повезло, и мы примерно на час обогнали преследовавших нас репортеров. Да, невеселое было путешествие. Кукоанеш забился в автомобиль и, скорчившись, молчал, не решаясь произнести ни слова, а шофер, весь в холодном поту, вцепился в руль и смотрел только вперед, до смерти напуганный жутким видом своего пассажира. Перед глазами у него стоял Кукоанеш, который, влезая в машину, чуть не опрокинул ее. Только поздней ночью, уже в темноте, когда мы уселись в грузовик и избавились от взглядов любопытных, Кукоанеш заговорил. Говорил он тихо, медленно, и все же я почти не понимал слов. Но кивал ему, чтобы подбодрить, и иногда мне даже казалось, что я его ничуть не обманываю, — он прекрасно все сознает, но не может отказаться от речи последней возможности общаться с живыми существами.
Шофер грузовика, осведомленный из газет о Кукоанеше, ничуть нас не испугался, напротив, важность его роли в этом предприятии ему польстила, и он даже позволил себе дать нам несколько полезных советов. К четырем часам утра мы добрались до гор Пэдукьосул, где решили спрятать Кукоанеша на несколько дней, пока я не привезу ему необходимый для сооружения домика инструмент. Грузовик остановился возле укромной ложбины, окруженной со всех сторон лесом, склон нам тоже понравился: весь зарос густым кустарником, неподалеку бежит ручеек — мы услышали приглушенное журчание. Когда Кукоанеш вылез и с наслаждением потянулся, привстав на цыпочки и запрокинув голову, нам с шофером чуть не сделалось дурно: он был огромен и словно бы рос на глазах, заслоняя своей широкой спиной горы, которые вдруг показались холмиками.
— Прекрасно!.. Прекрасно!.. — разобрали мы в долгом и изобильном потоке ворчания, стонов и присвистов.
Из мешка, который всю дорогу не выпускал из рук, Кукоанеш извлек нераспечатанную коробку папирос. Повертел и устало протянул мне, чтобы я разорвал бумагу и развернул серебряную фольгу. Пальцы Кукоанеша не справлялись с этой слишком мелкой для них работой. Однако он неплохо держал папиросу и даже сумел воспользоваться зажигалкой. Но я понял, как трудно Кукоанешу курить, увидев, что после нескольких жадных затяжек он просто мусолил папиросу в уголке рта. Она казалась соринкой, прилипшей к его огромным губам, и готова была упасть, подрагивая от малейшего их движения. Впрочем, через две-три затяжки она была докурена до мундштука. Ему нужны особые папиросы, подумал я, или сигары, а может, придется заказывать специально по его росту…
— Прекрасно! — различил я сквозь свист и шорох.
И тут Кукоанеш заговорил, прилагая неимоверные усилия, чтобы мы его во что бы то ни стало поняли. Он без конца повторял один набор звуков, и давалось ему это с большим трудом — он уже разучился говорить.
— Боркс!.. — почудилось мне. — Воркс… Вретинкс… крецинкс… тос… туес…
— Говори с паузами! — крикнул я что было силы.
— Хашоу, — ответил он и начал сначала: — Боркс! Боркс борбрули! Боркс брули!
Громовой раскат хохота, размноженный эхом, исполнил меня священным ужасом. Я понял одно: настроение у Кукоанеша превосходное. Ах, если бы он хотя бы понимал то, что говорим ему мы! А он, смеясь, повторил: 'Боркс борбрули! Я передаю, хоть и очень приблизительно, те звуки, которые слышал, и передаю их так, как если бы изображал голосом свист пули, скрип двери, скрежет стекла, падение бомбы. 'Боркс' весьма отдаленно напоминало то, что произносил Куко-анеш, настолько изменяя его раз от разу, что я невольно спрашивал себя, то ли это самое слово. И вдруг меня осенило:
— Уох рориш[12]— крикнул я и увидел, как осветилось его лицо.
Слегка наклонившись, он с улыбкой положил мне руку на плечо и вновь с тем же упорством начал: