Обычно я перехватывал ее по дороге домой со школы и ловко отрезал ее от остальных, завороженный дразнящим позваниванием медных браслетиков. Сколько мне было — одиннадцать или двенадцать? Не помню — но она была младше. Она легко улыбалась мне через канаву.
— Да так, никуда.
— О!
Все было в порядке, пока она стояла и не уходила.
— Тогда пойдем на берег. Пошли? А?
Ответа нет, но и нет попытки сбежать.
— На берег. Как вчера. Согласна, Джо?
Все еще ни ответа, ни жеста, ни взгляда. Она даже не прекращает покручивать браслетики, но, все-таки, направляется к берегу. Переступая на цыпочках через муравьиные кучи, идя только вперед, рядом и молча, она делает вид, что не понимает, зачем она идет, просто идет со мной, и все.
Под тисами с тяжелой листвой мы важно усаживаемся. Старые деревья с красными стволами построили над нами арки, устроив туннели ржавой темени. Джо неподвижна, как росток тиса; она не смотрит ни на меня, ни куда-нибудь в сторону. Я оперся на локоть, кинул камень в дерево и послушал, как тот скачет от ветки к ветке.
— Что будем делать, Джо? — спрашиваю я.
Она, как и всегда, не отвечает.
— Мне все равно.
— Ну давай же — предлагай ты.
— Нет, ты.
Предложение всегда должно было исходить от меня. Она ждала, чтобы я сделал его. Она ждала, замерев, устремив взгляд прямо перед собой, мягко перебирая травинки.
— Доброе утро, миссис Дженкинс, — весело произношу я. — У вас какие-то неприятности?
Не моргнув, не произнеся ни слова, Джо ложилась на траву, уставившись вверх, на тис, усыпанный красными ягодами, красиво вытягивалась на примятой земляной постели, слегка оцарапав икру о сучок, и замирала. Игра велась по четким правилам, серьезно, рисунок ее соблюдался строго. Медленно, так же тихо, как лежала она, начинали двигаться мои руки, даже птицы не прекращали петь.
Ее тело было бледным и казалось молочно-зеленым на фоне яркой травы. Оно напоминало блестящий, в прожилках, слегка изогнутый березовый листик, лежащий на воде и светящийся изнутри. Это уже была не Джо, но кто-то совершенно незнакомый, с лабиринтом обнаженных уголков, более гладких, чем поверхность свечки, нечто, упавшее с Луны. Время шло, но прохладные конечности не шевелились, не двигались ни в мою сторону, ни от меня; она свивала колечки из травинок вокруг пальца и слепо смотрела мимо моих глаз. Склоняющееся солнце задевало острые кончики травы, ложилось тигриными полосками на ее ложбинки, обвивало ее тело малиновыми лентами, свет медленно двигался по ее телу.
Время и дом пропадали где-то вдали. Мы исчезали для мира в ловушке из корней деревьев. С мокрыми от росы коленками я осмысливал в тишине все, чему покорность Джо учила меня. Она начинала слегка дрожать и потирать руки. В кусте рядом вдруг вскрикивал дрозд.
— Отлично, на сегодня все, миссис Дженкинс, — заявлял я. — Завтра я приду снова.
Я поднимался с колен, садился на невидимую лошадь и мчался галопом на ужин. Тем временем Джо медленно одевалась и еще медленнее шла домой, одна между расступающимися деревьями.
Конечно, в конце концов нас накрыли; а мы, должно быть, считали себя невидимыми. «Что это, парень? Ты и Джо — прошлым вечером? Ну как же! Мы видели вас. Да! Да!» Два пастуха остановили меня на дороге. Я все отрицал, но не удивился. Рано или поздно, но тебя обязательно поймают. Происшествие с готовностью забыли; очень мало что в деревне считалось действительно секретным или шокирующим, мы только повторяли себя. Такие ранние сексуальные игры являлись лишь формальной репетицией, развлечением безрогих телят; но нам действительно здорово повезло, что мы жили в деревне, в обстановке, которая открыто демонстрировала естественные проявления, мы их лишь имитировали наилучшим доступным нам образом — если бы кто-нибудь увидел нас вблизи, он бы лопнул от смеха — и не существовало еще полиции нравов, чтобы заклеймить нас, как распутных.
Это преимущество использовалось и молодыми, и взрослыми, и являлось тем благом, которое городу было недоступно. Мы знали, что мы испорченные, как и любое сообщество нашего размера — как любая Лондонская улица, например. Но зато не было сплетен, и никто не бил в колокола; с правонарушителями справлялись при помощи общественного мнения, обструкции, насмешек или прозвищ. Но вот от чего нас тщательно оберегали — потому что деревня защищала себя — так это от холодного занесения преступлений плоти в обвинительный протокол, от сомнительного ареста, от полицейского расследования, от регистрации в магистрате.
Что касалось нас, мальчиков, совершенно точно, что большинство из нас, на той или иной стадии взросления, попали бы под действующий закон, и очень мало кто пошел бы в реформированную школу. Вместо этого нас выпустили — неучами, это правда, но зато не занесенными в криминальные списки. Ни более жестокие, ни более мягкие, чем мальчишки из Баттерси, мы были просто меньше обложены законами. Будучи пойманными на месте преступления, мы мгновенно получали взбучку; и кулак фермера, у которого мы стащили несколько штук яблок или яиц, казался нам гораздо более естественным и справедливым, чем любая бездушная нотация полицейского, который лишь пополнит статистические данные в журнале. Увеличивалось не количество преступлений, а количество их регистраций. Современный город для молодежи — это полицейская ловушка.
Наша деревня, совершенно точно, не была языческим раем, и мы не были сверхсознательными, не демонстрировали чудеса терпимости. Это просто был образ жизни. Мы, конечно, выполняли свою долю нарушений закона. Убийства, поджоги, кражи, изнасилования устойчиво накапливались с течением лет. Тихие кровосмешения процветали там, где были плохие дороги; некоторые предпочитали утешаться с животными; и, конечно, имела место дружба между мужчинами и мальчиками. Такие пары порой встречались в полях, где они гуляли, как любовники. Пьянство, скотство и разъедающая скука — вот причины большинства преступлений. Деревня не одобряла и не осуждала никого, и никогда не доносила властям. Иногда провинившимся задавали чертей, издевались и позорили, но их проступки поглощала местная среда, и их наказание ограничивалось рамками прихода.
Поэтому, когда, в свой час, я ощутил первый слабый мускусный запах сексуальности, моей проблемой стал не вопрос виновности и не вопрос сокрытия, а только вопрос проникновения в проблему. Раннее исследование распростертого тела Джо было изучением карт в одиночку. Ориентиры ее тела открыли путь, по которому нужно идти, потом их сложили и отставили в сторону. Вскоре я встретился в пути с другими путешественниками. Все мы шли в одном направлении. Естественно, они приняли меня, мальчики и девочки моих лет, и мы вместе вступили в мудреный лес чувственности. Дневной свет и полное отсутствие стыдливости освещали наши действия. Берег и кустарник были нашими артистическими уборными, и первоначально нас вело любопытство. Мы были неловкими, импульсивными, но никогда и ничего не делали исподтишка, защищенные тем, что знали друг друга много лет. И все мы находились в том зеленом возрасте, который не позволяет делать ничего дурного из-за полной пока неинформированности. Абсолютно невинные, мы были ненамного более реалистичны, чем мимы в своем искусстве.