— Ох, Ричард! Мой Ричард! Где мы были?
Шла минута за минутой. Уже привыкнув к полусвечевому освещению, я разглядел ее лицо — открытый рот, распухшие губы. Глаза ее обморочно плавали между распухшими веками. От нее исходил отчетливый запах, густой и темный, как от битумной смолы в чане кровельщика. Я чувствовал, как удлиняется мой член и утыкается в какое-то неупругое препятствие. А потом бечевки, шнуры, нити, стягивавшие мое тело, как те, которыми был привязан к земле Гулливер, — все путы лопнули, и я опустошился.
3
Мы все становимся своими родителями — конечно, благодаря генам, но в не меньшей степени через накопление примеров и привычек. Вот и я на другое утро поднялся только в двенадцать. Когда Лотта сказала, что завтра с утра, «на свежую голову», у нее собрание Платоновского общества, на самом деле имелось в виду два часа пополудни. Норман жил примерно так же. Часто он читал спортивные страницы газеты и пил кофе в постели; затем по коридору перемещался в библиотеку и там — «в горизонтальном положении мне лучше думается» — распростирался на кушетке. Но не в дни съемок; тогда, если он вообще ложился спать, то вставал до света. Иногда брал с собой меня, а позже — и Бартона. Брат любит говорить, что я стал художником, разодрав его альбом и присвоив его коробку цветных карандашей, и это правда — свой первый натюрмортик я исполнил с его материалами. Однако задолго до этого я предпринял утомительное путешествие по северной части бульвара Сепульведа, через темный туннель и вниз в долину к Бербанку. С высоких холмов я разглядел большие красные кресты, которые Джек Уорнер намалевал на крышах своих павильонов, чтобы японские летчики принимали его студию за больницу. Это была первая иллюзия, с которой я столкнулся там, trompe d'œil[99], подготовивший меня к живописи.
Например: помню, как со своей точки зрения, весьма еще близкой к земле, я смотрел на белый платок Нормана, всегда торчавший из грудного кармана; я заметил, как он схож с нарисованными облаками циклорамы над головой у отца, а те, в свою очередь, вторят кучевым облакам, плывущим по настоящему небу. Это ошеломляло, как супротивные зеркала в парикмахерской или, как до сих пор, картины Магритта — пейзаж, перед которым стоит мольберт с холстом или без.
Другой пример, из самых первых моих визитов на студию: мы с Норманом вошли в павильон, держась за руки. Здание было величиной с ангар, поэтому я, наверное, не удивился, когда увидел самолет, во всяком случае, кабину в разрезе. На мой наметанный взгляд, это мог быть Грумман «Хэллкет» или Р-38. Кабина стояла на паре козел, и внутри был летчик. В кожаном шлеме, очках, с развевающимся шарфом. Вокруг него толпились гримеры, нанося заключительные штрихи; осветители замеряли яркость; операторы тянули к его носу рулетку. Затем толпа расступилась, пилот захлопнул фонарь кабины. Я схватил Нормана за руку. Откуда-то громыхнул голос: «Так, все готовы! Мотор!»
Вокруг нас вспыхнуло пламя. Воздух наполнился густым дымом. Катастрофа; бедный летчик стучал кулаками по плексигласу. Рот у него открывался и закрывался. Это означало, что он кричит. Он продолжал стучать по фонарю, кулаки у него стали красными. Он был в западне! Пламя взвилось выше и как будто поглотило его. Черный дым клубился вокруг усеченных крыльев. Я дрожал. Рука Нормана сжала мне плечо. Если бы он не удерживал меня, я, наверное, бросился бы к кабине, чтобы вытащить пилота из огня. В то же время я отлично видел, что огонь и дым производят трое рабочих, лежа под пикирующим бомбардировщиком. Не укрылось от меня и то, что ноги пилота свисают из трясущегося фюзеляжа и благополучно стоят на земле. Незаметно для себя я раздвоился: одна половина меня хотела расхохотаться над комедией происходящего, а у другой заходилось сердце от боли за обреченного пилота. Тогда я не понимал того, что понимаю сейчас: что всякий художник должен стремиться к соединению этих половин — и в нем самом, и в тех, кто смотрит его произведения.
Я позволил себе это длинное отступление — Магритт! Джек Уорнер! — чтобы отодвинуть воспоминание о том, как, проснувшись на другое утро в четверть первого и спустившись вниз, не застал там детей. В самом этом не было ничего необычного: они возвращались из школы гораздо позже. Я позвал Маршу. Но она не ответила. Я взглянул на гараж. Там стоял только мой маленький «бокстер». Поехала по магазинам, подумал я. Или бродит по галереям. Обедает с Ванессой или еще какой-нибудь подругой. Но почему-то кожа у меня покрылась потом. Где-то вдалеке послышался плач. Исолина, служанка. Тоже обычное дело: она давала волю слезам всякий раз, когда думала об отце и маленьком сыне, оставшемся в Гватемале. Я нашел ее у окна, возле бара, с пыльной тряпкой в руке.
— Исолина, — начал я, но она пробежала мимо меня и выскочила из комнаты.
Теперь побежал я — наверх, в спальню. Одежда в стенном шкафу была разбросана, комод с бельем наполовину опустошен. Косметика Марши, туалетные принадлежности и даже самодвижущаяся зубная щетка исчезли. Я открыл стенной шкаф в коридоре, уже не сомневаясь, что ее большого чемодана тоже нет. Поспешил в детские спальни — такой же кавардак. Все раскидано. Боролись здесь? Дрались? Почему я не слышал? Это вино — подсыпала мне снотворного? Больше всего меня напугало то, что из комнаты Эдуарда исчез бейсбольный мяч, на котором мне поставил автограф Коуфакс: выходит, ребята знали, что отбывают надолго.
— Исолина! — закричал я. — Исолина! Идите сюда!
Молчание. Продолжая звать ее, я обошел весь дом, даже подвальный этаж, полностью занятый теперь рукописями Бартона. Нет Исолины. Тогда я просто замер. Плач доносился снаружи. Я обнаружил ее в кабинке у бассейна, на корточках. Когда уехала Марша? Других вопросов не потребовалось.
— Утром. Она уехала утром. Она взяла niňos[100]. Все чемоданы. Я помогала носить. Она не говорила, куда ехала. Она не говорила, когда сегодня приезжать назад. Они ничего не говорила, только давала мне сто долларов и говорила тоже ничего не говорить. Вот, я их не хочу. Niňos, они плакали. Они говорили, хотим в школу. Она была как сумасшедшая для меня — она смеялась. Я не знаю, что Исолине делать. Вас не будить, если дом горит, все равно не будить. Вот что я помню. «Мистера Ричарда не будить!» И я вытираю и вытираю один стол. Она сделать плохо мистеру Майклу? Мистеру Эдуарду? Я не хочу сто долларов. Я не хочу миллион долларов. Вы скажите мне, что Исолине делать.
Я отправил ее домой на ее ржавом «олдсмобиле». А сам пошел обратно в спальню, в мастерскую, к каминной полке — обошел все места, где могла быть оставлена записка. Ее не было. Сел в кухне, где мы держали адресную книгу, и принялся звонить. Ванессе, которой не было, потом ее друзьям и моим друзьям, которые иногда оказывались дома. И всюду оставлял одну просьбу: позвонить мне, если появится Марша. О том же самом я попросил ее парикмахера, ее коллег в риэлторской конторе и дежурного в клубе. Потом позвонил ее врачу. Потом ее психиатру. А ее учитель йоги ляпнул: «То есть она похитила ребят?»
Эта мысль не приходила мне в голову. Но теперь пришла. Я набрал номер моего менеджера и после короткого предисловия сказал: