— И на этот раз ты тоже показал голову толпе?
— Нет, его голова, вместо того чтобы скатиться в корзину, отскочила на мостовую, там ее подобрал один из моих помощников. И только потом я смог представить ее на обозрение народу. Потому что так положено!
Подавленная, я повторила за ним: «Потому что так положено…» И снова спросила, притворяясь равнодушной:
— А сколько ему лет было этому Костеру де Сен-Виктору?
— В точности не знаю. Но он был молод и ухватки имел гордые. Когда его обезглавили, я даже слышал, как женщины у подножия эшафота говорили: «Жалко, такой красавец мужчина!» Потом подсчитал: на двенадцать казней потребовалось двадцать семь минут!
Он говорил, а я смотрела на его руки: хоть и чисто вымытые, они вдруг показались мне отвратительными. Сколько бы он ни твердил, что ему не в чем себя упрекнуть, так как он убивает не ради корысти или из мести, а повинуясь закону, все равно над ним витает запах смерти. Он пролил столько крови — разве это не сделает его бесчувственным к чужому горю? Если человекоубийство для него — долг, разве он не рискует очерстветь и утратить связь с миром? Тут он вдруг посмотрел мне прямо в глаза и говорит:
— У меня такое чувство, что мой рассказ тебя сильно заинтересовал.
— Заинтересовал и ужаснул! — призналась я.
— На самом деле тебе нравится слушать о подробностях смертной казни, но ты всегда отказываешься на ней присутствовать.
— Верно!
— А нет ли здесь малой толики лицемерия?
— Ни капли!
— Это мне напоминает рассуждения благонамеренных господ, которые презирают палачей, однако в восторге от того, что кто-то вместо них карает тех и этих злодеев. Будь уверена, дорогая, что, хотя династия Сансонов вот уже полтора столетия из поколения в поколение посвящает себя этому ремеслу, ни один из нас не брался за это с весельем в сердце. Для меня, как и для моего отца и даже больше, чем для него, это мрачное жречество — дань семейной традиции, ни в чем не умаляющая приязни и сострадания, которые я питаю к себе подобным.
Я внимала ему восторженно. Снова, уже в который раз, он убедил меня. Но вечером, оказавшись с ним в постели, мне все-таки пришлось сделать над собой усилие, чтобы вытерпеть ласки этих рук, что тщились пробудить во мне желание, хотя они только что несли смерть. Признаюсь: наши объятия доставили мне болезненное наслаждение, в котором к сладострастию примешивались лихорадочно яркие видения двенадцати голов, которыми мой муж размахивал, словно хвастаясь боевыми трофеями.
2
На следующий день Анри вновь постарался успокоить меня, утверждая, что такого группового «гильотинирования» больше не будет, ведь в прошлом месяце Наполеон Бонапарт, принимая от Сената императорский титул, недвусмысленно проявил свое стремление к терпимости, согласию и безопасности всех своих подданных. Словно бы затем, чтобы народ поскорее забыл мучения последних лет, в Париже участились многолюдные торжества, театральные залы не пустели, праздновались назначения новых маршалов, верным сторонникам режима раздавали ордена Почетного легиона, публика заново открывала прелести и важность моды, женщины всех сословий соперничали в элегантности на спектаклях, балах и даже на улице, в жизни политической, как и в обществе, слово «нравиться» стало ключевым понятием. В этом круговороте празднеств и развлечений мне стало казаться, что я дышу целительным воздухом давно потерянной родины, наконец обретенной вновь. В тот вечер мой Анри, который, хоть с виду малость неотесан, страстно любит музыку, пригласил меня отправиться с ним в Комическую оперу послушать мадемуазель Обен в «Прерванном концерте». Когда занавес опустился и затихли последние аплодисменты, он заявил, что совершенно восхищен; я же была скорее разочарована, но я не могу похвастаться тонким слухом, этот поток мелодий и слов меня несколько утомил.
Затем последовали такие безмятежные дни, что я уже стала позабывать и о мужнином ремесле, и о гильотине, стоявшей в большом сарае. Только его подручные, то и дело забредавшие к нам, напоминали мне порой о странной правде нашего существования. Что до Анри, он, имея умелые руки, на досуге занялся маленькими столярными поделками и изготовлением лекарственных отваров по рецептам своей бабушки. Он также охотно читал книги, притаскивая их в дом. Ему даже случалось пописывать забавы ради коротенькие, довольно смешные стихи, и я его подначивала непременно продолжать, ибо все, что отвлекало мужа от его злосчастной работы, казалось мне сущим благословением. К тому же он иногда отсылал свои сочинения в «Альманах муз», но вместо подписи «Анри Сансон» выбрал псевдоним, одновременно непроницаемый и прозрачный: «Анри Безансон». Можно было подумать, что он со своим пристрастием к искусству и заботливостью к обездоленным пытается чем-то загладить то ужасающее осуждение, которое он вызывал у непосвященных. Я часто видела, как он крадучись выскальзывал из дому и раздавал окрестным нищим краюхи хлеба. С другой стороны, он ревностно и непреклонно пекся о том, чтобы наши четверо детей получили достойное образование. Семейные трапезы всегда были у нас своего рода церемониями, отмеченными добрым расположением и благопристойностью. Обед в час дня, легкая закуска в пять, ужин в восемь. Похвалив все, что я приготовила, Анри неизменно предлагал сыграть партию в пикет. Играли на сушеные бобы. Нередко бывало и так, что в наших развлечениях принимал участие кто-нибудь из помощников. Этот ритуал для такой беспокойной души, как моя, безобиден и отупляет одновременно. Но не таким уж простым было лекарство! Глядя на зажатый в пальцах веер карт, я порой внезапно вместо пестрых картинок видела обезглавленных королей, королев, придворных. Тогда нелепое смятение мгновенно отравляло мою забаву. Но то была лишь мимолетная тень, никто не замечал, как мой взгляд вдруг омрачался.
В то утро, роясь в ящике письменного стола Анри в поисках «Альманаха муз», который он только что получил, я наткнулась на медальон. Машинально я отомкнула крышку: в медальоне хранилась прядь светло-каштановых волос, шелковистый локон. Заинтригованная, я дождалась, когда муж вернулся из Консьержри, куда он наведывался регулярно в канцелярию суда, и спросила, кому принадлежит этот драгоценный остаток шевелюры. Он смутился, вздохнул, помолчал, но в конце концов все же буркнул:
— Это мне Шарлотта Корде подарила на память, когда я ее готовил, ну, перед казнью.
Я и забыла, что он помогал своему отцу обезглавить эту женщину, которая убила Марата. Говорили, что она была обольстительна. Меня вдруг, будто молния, поразила догадка, что воспоминание о прекрасной мученице сокрыто на дне его памяти, там, где прячут самые волшебные угрызения, и я позавидовала этому трупу, может статься, имеющему на моего мужа больше влияния, чем простая смертная вроде меня. Я вернула Анри медальон и небрежно полюбопытствовала:
— Ты этим так дорожишь?
— Да! — И прибавил: — Бывают такие жесты, такие взгляды, от которых трудно отделаться, даже годы спустя…
В этот миг мне вспомнилось коротенькое стихотворение, которое он послал в «Альманах муз»: