подальше и хохоча присоединились ко всей нашей веселящейся на безопасном отдалении компании. Мотл застыл. Он не бросился за нами, он даже не повернулся в нашу сторону. По-прежнему держа букет в одной руке, он медленно наклонился, свободной рукой подтянул свалившиеся в пыль штаны, и так, придерживая их одной рукой и не выпуская букета, держа голову прямо и уставив неподвижный взгляд вдаль, побрёл домой.
Он не появлялся почти две недели. Мы не чувствовали никаких угрызений совести, но несколько раз кто-нибудь из нашей компании подбирался к Мотькиному дому, чтобы проверить, что там происходит, и вернувшись облегчённо докладывал, что всё в порядке, что Мотька жив. Видимо, всё-таки какое-то ощущение неловкости, какое-то невысказанное чувство вины у нас всё же было. Когда он, наконец, появился, смущённо и осторожно улыбаясь, мы радостно, как ни в чём не бывало, приняли его в компанию, и всё продолжилось, как и прежде, словно ничего и не случилось. Мы вместе ходили на пляж, играли в войну, лупили его картами по носу, и никто из нас никогда не упомянул об этом происшествии. Мы все были детьми, и Мотькин такой же детский мозг не помнил, а вернее, не хотел помнить причинённого ему зла. А вскоре и лето закончилось. Меня увезли домой, а на следующее лето отправили в пионерский лагерь, а потом ещё куда-то, а потом повезли к морю лечить вечный тонзиллит, и, когда через много лет, будучи уже взрослым, я снова, и в последний раз, оказался в Славуте, Мотла там не было. Там вообще никого не было из тех, кого я помнил, и не у кого было даже узнать, что же произошло. Куда подевался тот коренастый, смешной, чудаковатый еврей? Да, вы помните? Нет? Вспомните: Мотька, Мотл его звали — дурачок такой тихий. Не помните… а я вот зачем-то помню. А может, это он помнит меня? Ведь это он внезапно возникает передо мной каждый раз, когда предоставляется мне возможность безнаказанно сделать кому-то больно — его кроткий и печальный взгляд, его размывающаяся вечерними сумерками, уходящая вниз по извилистой узкой улице нелепая фигура, одной рукой поддерживающая спадающие штаны и не выпускающая из другой букет белых хризантем. Не у кого даже спросить. Кто-то умер, остальные разъехались кто куда. Рыжий Сёмка оказался в Израиле и, кажется, исполнил свою детскую мечту — стал каким-то начальником. А недавно в интернете я вычитал, что в Славуте ещё остались три десятка старых евреев, которым просто некуда и не к кому уехать. Ещё набирается миньян***, и синагога ещё открыта.
*Вор
** Сумасшедший
*** Десять мужчин. Минимальное количество, необходимое для богослужения.
Диббук с улицы Энгельса
Вам никогда не хотелось за столом, в компании взять и укусить кого-нибудь за ухо? Или плеснуть вином на чьё-то платье — и не обязательно злостному негодяю, который возможно заслужил подобное обращение а, к примеру, какому-то милому и безобидному человеку, не сделавшему вам ничего дурного. Вот просто так — ни для чего. Уверен, хотелось, и мне хотелось, но мы же с вами сдержались — мы же воспитанные люди. Но попадаются на свете, хоть и редко, те, кто не сдерживаясь и не задумываясь, дают волю своим сиюминутно возникшим прихотям. Сейчас такого оригинала назовут… ну, по-всякому обзовут и определённо предложат попринимать чего-нибудь успокоительного — после того, как сойдут синяки. А тогда, лет пятьдесят назад — в той стране, которой уже нет, в городках и местечках, ещё сохранившихся на карте, но которые мы с вами не узнаем, попав туда, сказали бы, что в него вселился Диббук.
Любой мальчишка, отходивший в Хедер хотя бы год, знает, что для того, чтобы изгнать Диббука, нужен цадик и ещё десять мужчин. Нужно одеть всех в погребальные рубашки, цадик будет читать молитвы, все ему подпевать, жечь свечки и дуть в шофар. И тогда Диббук выйдет из человека. Всё не сложно, вот только мальчишек тех, знающих, не стало — последний хедер ещё до войны закрыли. Ну а уж цадика пригласить — где ж его возьмёшь? Старики умерли в лагерях первыми, а новые мудрецы ещё не состарились.
Приехавший в отпуск сын одноглазой Ривки, ставший большим инженером в Харькове, рассказывал, что есть где-то под Вильно (говорят, его уже давно зовут Вильнюсом) хасидский цадик, к которому ходят за советом и со всей округи, и аж из самого Мелитополя приезжают. Но, во-первых, где его искать этого цадика, да и возьмётся ли он изгонять Диббука из неверующего, хоть и обрезанного по всем правилам Генки (Хаскеле), ну, а в-третьих, особой веры словам инженера тоже не было — считался он в нашем местечке большим вралём, да и на гойке женат. Женился он тайком себе в Харькове и на свадьбу никого, даже собственную мать, не пригласил. А когда в первый раз приехал с молодой женой в родной дом — Ривка, посмотрев на невестку, молча повернулась и пошла внутрь. На вопрос сына: «Мама, вы куда?» — спокойно ответила: «Иду искать отвёртку. Хочу выковырять себе последний глаз, чтобы не видеть, как мои внуки вырастут гоями». Видит она прекрасно и до сих пор, внукам каждый день варит цимес, а то, что рассказывает она соседям про невестку, когда уедут они после летних каникул к себе домой — нам лучше не повторять. Она-то сходит потом к ребе и отмолит — а нам кто простит такие слова?
Вот так и получилось, что справиться с вселившимся в тихого и вежливого сына тёти Ханы Диббуком было некому. Молодой раввин, — недавно закончивший педучилище в Ровно и присланный через ГОРОНО на смену прежнему, вынесшему лагерь, но не пережившему двадцать второй съезд, — ничего сделать не смог. Не помог и поход в райком комсомола. Единственными, кто почти бескорыстно, рвались помочь, и чьи усилия давали хоть и кратковременные, но результаты, были Сёмка и Петро — два санитара из психиатрической лечебницы, находящейся в двух километрах от местечка на обрывистом берегу выше по течению Горыня. После общения с ними на какое-то время Хаскеле затихал. Пока пройдут синяки, забудется обида, и перестанет подволакиваться нога после укола горячего аминазина. А почему бескорыстно, но не совсем? Так наливала же им благодарная Хана каждый раз своего особого и такую закуску выставляла, что поискать надо даже в нашем, славящемся своими поварихами на весь кошерный мир местечке. Так что пили эти два медбрата и закусывали на славу, но, должен вам честно сказать, что если бы и не выставляла им Хана никакого угощения, то помогли бы они и так — даром — просто из удовольствия от осознания честно, безопасно и бескорыстно выполненного долга. Ну и как им было не помочь своему бывшему однокласснику, который не так давно и в любимчиках у всех учителей ходил, и бил будущих медиков поодиночке, да ещё и школьную красавицу Фаинку из-под носа у них увёл и в беседке, на берегу реки в выпускную ночь с ней сблизился. Ну как им было теперь не поучаствовать в судьбе несчастного, даже безвозмездно (в смысле, не опасаясь возмездия).
Вспышки эти случались у Хаскеле достаточно редко: раза два-три в год. Всё остальное время был он тих, спокоен и полностью, ну, просто совершенно нормален. Работал в заготконторе у Мэйци, разъезжал по окрестным деревням на стареньком казённом грузовичке, выменивая у немногих, ещё сохранившихся крестьян яйца и мёд на расписки с фиолетовыми штампами. Честен был до неприличия и десятка яиц за всё время Хане не принёс, не заплатив за них из своего жалования. Пытались пару раз намекнуть друзья-санитары Хане о том, чтобы забрать Хаскеле в их заведение на постоянное проживание, но та цыкнула на них так, что замолчали надолго, понимая, что сделай они это, то перестанут их пускать на порог не только она, а и во всём, хоть и склочном, но дружном местечке. Да и не за что было его забирать. Ну, подумаешь, вылил стакан кваса на вышиванку зампреду исполкома Кравцу, когда в жаркий июльский день захотелось тому выпить с подведомственным народом холодного кваску, что из бочки разливал всем желающим Изя Могилёвский — три копейки маленькая кружка, шесть большая. А что, Кравец не видел, что люди на жаре уже вспотели? Зачем без очереди влез?
Как выяснилось уже много позже — повредился