наследием прошлого, сбросил в мешке с понтонного моста в реку, — они всплыли, эти бабушкины иконы, и не они одни, но до этого момента от того воскресного утра предстояло примерно свыше ста тысяч выходов с напоминанием о времени нашей кукушки, за которой, кстати сказать, тоже стали охотиться любители старины. Детей в те времена все наперебой стали отдавать в музыкальные школы. Эта участь не миновала и нас с тобой.
Как мы жили тогда — хорошо или плохо? Сказав «хорошо», мы бы слегка прилгнули, сказав «плохо», уклонились бы от правды, а наш отец не любил неправдивых людей и презирал всякий обман вообще, вот, очевидно, чем объяснить то, что он недостаточно любил тебя: ведь он очень ждал мальчика, сына, наследника, ученика, а природа обманула его, подсунув вместо сына тебя. Он был так ранен твоим рождением, что не пожелал участвовать в выборе для тебя имени, и тебя окрестили первым попавшимся, потому что ты, неназванная, таяла на глазах. Да, ты была болезненна, поздно пошла, долго держала голову набок, точно прислушивалась к земле, зовущей тебя, слабую, речь твоя была невнятна. Когда бабушка пела свой любимый романс «Так дайте ж милостыню ей!», ты неизменно начинала рыдать с таким обилием слез и сердечным сокрушением, что заставляла бледнеть нашу маму. Сейчас кажется, что мы с тобой однажды поменялись жизнями, ибо если заглянуть в твое детство и приставить его к моей юности, то получится одна и та же биография, логическое развитие характера: твоя жизнь потекла по моему руслу. Ты, такая чахлая, тихая, еле живущая в свои детские годы, вымахала в рослую девицу с твердой волей и несгибаемым характером — твой отец был бы доволен, увидев тебя! Я, шумная, подвижная, навязывающая гостям чтение стишков, теперь во всем тебя слушаюсь, у меня нет ни такой воли, ни такого характера, поэтому те, кто видел нас еще детьми, встретившись с нами теперь, принимаются восклицать: их словно подменили! Наша кукушка, вырывавшаяся каждый час из часов, подбросила нас в чужое гнездо, и это здорово нас изменило. Надо бы отдать ее на конюшню, где бы ее и засекли до полного изничтожения времени. «Кукушка не виновата, — скажешь ты, — нет, не виновата». Тогда кто? Отец не виноват, потому что не сошлись характерами, мама и подавно ни в чем не повинна, кукушка тоже, ее обязал ростовский часовой завод провозглашать каждый час прожитого времени, и он же не научил разворачивать время вспять — так кто же, наконец, кто? Что-то нынче много развелось невиноватых. Мы с тобой по-разному восприняли отторжение от нас отца — я порциями, постепенно, у меня копились неопровержимые факты, улики, которые я и сейчас готова перечислить: странные записки без подписи, предостерегавшие маму, нечаянная встреча в Риге, куда мы всем классом отправились на экскурсию (отец и Наташа шли по улице и ели из одного пакета воздушную кукурузу, которой в недоумении угостилась и я, их лица, когда я подала голос и пошла им навстречу). Бабушка все чаще приходила в нашу комнату ночью, садилась у твоей кровати, как белое виденье, плакала, взрослые мало-помалу перестали обращать на нас внимание, отец, приучавший нас к скромности в угощениях, вдруг стал задабривать меня шоколадками, надеясь подсластить своей отъезд. Как по ступеням я подымалась все выше и выше к прозрению, пока пропасть не открылась моим глазам. Но ты все поняла сразу, мгновенно, однажды: в тот день наш отец уезжал навсегда. Яростный свет вспыхнул в твоем мозгу, когда ты пришла после уроков домой, свет вспыхнул в твоем мозгу, и ты увидела все в кровоточащих подробностях, голой правде, все закоулки, куда пряталась от тебя до поры до времени беда, озарились яростным светом, изо всех щелей вдруг задуло, снесло к черту твой портфель, твоих кукол — в этом доме стоял крутой запах беды. Ты бродила мимо связанных в пачки книг, не давалась в руки что-то объясняющему отцу, ты разбила бабушкины очки, чтобы она уже никогда не искала их, слабыми руками пыталась ты развязать узлы тюков в коридоре, узлы, затянутые взрослыми. Наконец ты сделала невероятный жест, который отец, если у него есть память и однажды она очнется от летаргии, вспомнит на страшном суде: ты приволокла из детской свою Мерседес и привязала ее к папиному чемодану, после чего ты ушла от нас навеки, с тех пор мы перестали узнавать тебя... Я хорошо помню, как ты захлопнула за собою дверь нашей комнаты, и я снова стала говорить отцу, чтобы он остался с нами. Наша мама на весь этот день куда-то ушла, во дворе стояла заказанная отцом машина. Отец возражал мне, что он так и останется для нас папой, а бабушка, само собой, бабушкой. И тут ты снова вышла из комнаты заплетающимся шагом и вдруг, закатив глаза, упала на тюки в коридоре. Разгадка твоего обморока обнаружилась в комнате — пустая пачка люминала, которым изредка по полтаблетки пользовалась мама, принятого тобой за сильнодействующий яд. Отец, все поняв, не теряя присутствия духа, потащил тебя в ванную, привел в чувство и заставил глотать теплую воду; ты пила и пила, и с каждым твоим глотком я отступала от него все дальше, пока горе разлуки не уперлось в глухую и вечную стену презрения: он опасался не за твое здоровье, сестра, он испугался пущего скандала! На лице у него был написан живой страх, он лепетал: «Надо очистить желудок, надо очистить желудок», а бабушка шептала: «Скорую»!» — Нет, нет, — тихо отвечал он, — ничего страшного, ну же, мама, подставь ведро!»
Таким образом, мы с тобой здорово переменились, наверное, так было легче, а тогда ты была вечно шмыгающей носом вялой девочкой, я же, напротив, казалась отцу смышленой, он считал, что из меня непременно что-то выйдет и я прославлю нашу фамилию. Теперь у меня другая фамилия, да и у тебя тоже, а насчет того, вышло из нас что-то или нет, не нам решать. Ты так и не научилась петь при абсолютном слухе, твой голос скорее всего ушел в пальцы, в клавиши, как вода уходит в землю, чтобы напоить куст, а ведь, покупая рояль, родители мечтали, что мы с тобой будем петь дуэтом. Вот видишь, как бы мы с тобой ни кружили в наших воспоминаниях, нас неизбежно вынесет к центру и средоточию нашего детства — роялю.
В то воскресенье 1957 года мама не торопилась выходить из комнаты. Она сидела в кресле,