Я открыл глаза, вернее, они сами распахнулись, словно ресницы дыбом встали вместе с не выросшей вообще-то шерстью от поясницы до затылка. Не знаю почему, но обычные дверные звуки взвели меня, как лук, который с крюка сняли и тетиву накинули. И развернули к двери. К цели.
Цели не было. Была плотно прикрытая дверь, из-за которой не доносилось ни шороха. Приснилось, что ли? Я уже не был уверен, когда сплю, когда нет, и переставал верить ушам и глазам. Блин, на ощупь надо. Кулак не обманет.
Я встал и замер. Ручка повернулась, дверь медленно поехала на меня и застыла. Не сама — ее рука придерживала. Кажется, женская, толком не разобрать, но видно, что не великанская и в перчатке. Кожаной, коричневой, потертой такой. Кто сейчас перчатки-то носит? Тем более в помещении.
Рука дернулась и исчезла, точно моя мысль по ней хлопнула. А дверь и вправду хлопнула.
— Таисия Федоровна, — позвал я нерешительно.
Дверь быстро распахнулась и тут же отыграла назад к косяку, оставив узкую щель. Я смотрел на ручку, поэтому не сразу понял, что происходит, — а понял, лишь когда дверь захлопнулась. А перед этим рука в перчатке быстро провела по кромке двери, по всей высоте, от перекладины до пола.
Я попятился, соображая, как это сделано. Ну, понятно как — надо вытянуться на цыпочках и тут же плавно уйти в присед. А умеет так грузная тетя средних лет? Ну или рыхловатая тетка помоложе — если перчатку не директриса, а Луиза надела?
И зачем им это?
Блин, меня все сговорились пугать, что ли? Да я и сам пугать могу, между прочим. Сейчас покажу.
Дверь распахнулась и захлопнулась, чуть не дав по кончикам коричневых кожаных пальцев — я уже набежал и рассмотрел их четко. Я дернул ручку со всей дури, потому что был уверен, что с той стороны ее придерживают — и не один человек, а, например, половина девятого «Б». Они там все шутники, блин. Особенно первого апреля. Особенно после февральского футбольного рубилова, когда мы их 11:9 сделали.
Дверь подалась невесомо, как пенопластовая, зато по носу мне попыталась шарахнуть, как чугунная.
В приемной было пусто. Ни девятиклассников, ни директрисы, ни Луизы. Ни их следов. Только коричневая перчатка лежала на выходе в коридор.
Можно было пойти ее разглядывать или просто захватить как трофей. А я отвлекся на невнятные звуки из коридора. Кто-то шел к директорской приемной. Странно очень шел. Пританцовывая и напевая через силу.
Директриса это была. Она не пританцовывала и не напевала. Она тащила наполненное водой ведро. Обыкновенное, эмалированное, голубое с неровно нарисованными красными буквами. Ведро поскрипывало, а директриса пыхтела.
Она наступила на перчатку и наступила бы на меня, да я вовремя отодвинулся и тут спохватился:
— Таисия Федоровна, давайте я помогу.
— Сядь, — сказала она сквозь одышку, кривовато дошагала до стола и удивительно проворно водрузила стукнувшее ведро рядом с телефоном. — Измайлов, сядь, я сказала.
Я, помедлив и почему-то качнувшись, сел на стул. Директриса кивнула, поддернула узкий рукав, сунула руку в ведро и пару раз болтанула воду по кругу. Я дернул головой в такт, как волейбольный болельщик вслед подаче, и с ужасом понял, сколько времени растратил на бессмысленное ожидание и прочую фигню. А сейчас придется окна мыть или еще какой трудотерапией заниматься — не зря же директриса воду притащила. Идет она лесом, вяло возмутился я и попытался встать.
— Тщ-щ, — сказала директриса, внимательно глядя в ведро.
Таисия Федоровна, я пойду, попытался сказать я, но язык был как подсохшее тесто, а зубы склещились. Хотел расцепить их рукой, но рука не шевельнулась. Вторая тоже.
Директриса оглядела меня, заглянула в ведро, словно сверяя решение с ответом, снова оглядела меня, осторожно промакивая руку об юбку, и улыбнулась. Радостно так, будто я от школы в городской олимпиаде победил.
— Измайлов, ты в порядке? — спросила она негромко.
Какое там в порядке, попробовал заорать я. Вызовите врача, попробовал сказать я. Попробовал замычать, топнуть, свалиться на пол. Ничего не смог. Я даже веками двигать не мог — так, что глаза сохли и ныли. Сидел как куча глины, неподвижный и ненужный.
— Вот и хорошо, — так же негромко сказала директриса. — Венера Эдуардовна, зайдите, пожалуйста.
5
— Измайлов, ты меня слышишь?
Не ори. Откуда я знаю, слышит ли тебя Измайлов. Я и кто это, не знаю.
Нет, знаю. Это такой старенький старичок, седой, лысый, беззубый и в морщинах — и все равно счастливый.
Он прожил длиннющую жизнь. Он окончил школу и институт. Он перепробовал кучу работ, одна другой интересней. Он тыщу раз ездил на море, на разные моря, и к океану, и побывал в самых интересных кусочках мира, и, может, слетал в космос, а то и на другую планету. Он видел, что стало с нашей планетой, и мощно в этом поучаствовал. У него была куча друзей, которая только росла — потому что никто из друзей с ним не расцапывался, да и сам он никого не предавал. У него была первая любовь, и вторая, и я не знаю еще какая-то. И семья была, огромная, счастливая, все время растущая: красивая жена, дети, внуки, правнуки.
Еще племянники всякие — у него же сестра была, которая тоже выросла большой, красивой и сняла очки еще в школе.
Он был старенький, но помнил все прекрасно: во что была одета будущая жена на первом свидании (джинсы, сандалии, просторная хлопчатая блузка), какой была погода в день свадьбы (мелкий дождик, разорванный в клочья огромным солнечным небом), когда сделал первый шажок сын (в десять месяцев), каким было первое настоящее слово дочки («абизя», то есть «обезьяна»), чем пах салон первой семейной машины (нагретым текстилем и блаженством), каким был ключ от двери первой семейной квартиры (серебристый с дырочками) и как его хватал за нос первый внук (до слез и недельной «сливки»).
И папа с мамой всегда были рядом с ним. А он был рядом со своими детьми и внуками. Он сделал все, что мог и хотел. Он растратил свою жизнь умно и бережно — так, что, когда от жизни остался ветхий лоскуток, не надо было жалеть ни себя, ни кого-то еще. Жизнь — она ведь такая. Она дается в пользование, как штаны. Но штаны поменять можно или новые у мамы с папой попросить, если эти порвутся. А жизнь одна. И на сколько ее, как и штанов, хватит, зависит в основном от тебя.
Если на коленках не ползать и по стройкам не шарахаться — надолго.
Мне хватило ненадолго.
Нет никакого старичка Измайлова. Нет и, главное, не будет. Никогда. И вообще никакого Измайлова нет. Не смог он ни пожить по-человечески, ни человеческой смерти дождаться. Жизнь не сложилась и не прожилась. Так, пробник дали. А он маленький, поди разбери что да как. Другого все равно не будет.
Детей не будет, усов с бородой не будет, жены не будет, и работы, и машины, и на море я не поеду. Не узнаю, что такое невесомость, не попробую жареную селедку, не выстрелю из автомата, не научусь завязывать галстук. Потому что это все для людей. Не для меня, значит.