больного места, тем не менее охотно согласился и объявил, что прочтет новую поэму.
— А это ничего, что мы тут сидим? — спросила я: в коридорчике толпилось много народу, мест не хватало.
— Ничего. Это мой личный столик, — успокоил меня Овидий, — ты же видела, как он выехал из-за портьеры, — добавил он, доверительно перейдя на «ты», и не без гордости.
Он начал читать, как читали поэты и у нас, отбивая ногой ритм и слегка подвывая.
Впрочем, я тотчас перестала это замечать, захваченная тем, что он читал.
Поэма называлась «Крутоголовка», и речь в ней шла о птице, залетевшей в город. Но в то же время это было как бы и о человеке, о девушке. И все время возникали картины Москвы, одна другой лучше. И никак нельзя было остановиться, хотя бы на мгновение, чтобы понять, как же это сделано... Слова были самые обыкновенные. Рифмы не очень четкие, а больше — созвучия. Все казалось очень простым — а я-то боялась, что услышу заумь, — но волшебно объемным. И, наслаждаясь, полностью погрузившись в мир чуда, я каким-то крошечным уголочком сознания мучительно завидовала... Почему? Почему? Раз я не смогла... И не смогу?
...В первый раз это случилось со мной, когда я была еще девочкой. Я сидела на порожке погреба в нашем дворе, и меня окружало все самое обыкновенное: глиняные глечики на кольях тына, крапива в маленьком ровике... В сараюшке, слышно было, предвечерне возились куры.
И вдруг сделался какой-то особый свет, словно перед грозой, запахло вечером, молоком и травкой, которую у нас называют «кари глазки». Лиловая с розовыми краями туча, скошенная ветром, упала на горизонт, и обнаружились мелкие серые облачка.
Я увидела все как бы со стороны, и себя тоже, сидящую на порожке погреба.
В этом свете и двор, и глечики, и я сама были совсем другими, чем в действительности, оставаясь в то же время самими собой. Что-то чудно звенело вблизи, хотя, может быть, это просто подымали на цепи ведро из колодца. И невидимый всадник в крутом седле бледного месяца неспешно ехал по облачной стерне.
Невозможно было объяснить Овидию все это. Наверное, надо было говорить об ассонансах и аллитерациях, о размере и рифме, там все, конечно, было, но я их не слышала.
— Чудесно! — сказала я.
Не знаю, почему он обрадовался: я была никакой не ценитель. Видно, просто бедняга Овидий намаялся со своими родителями.
— Надо, чтобы напечатали это! — искренне воскликнула я.
— Напечатают, — спокойно ответил Овидий.
— А у тебя уже что-нибудь печатали?
— Да, конечно. У меня даже книжечка вышла: «Колесо весны», жаль, нет с собой. Я с этим «Колесом» долго ходил.
Я посмотрела на своего собеседника с великим уважением.
Выходило, что в первый же день в Москве я познакомилась с настоящим писателем.
Между тем страсти кипели вокруг нас над блестящими металлическими блюдами с шашлыками. Клубы дыма и чад так сгустились, что мы с Овидием видели друг друга словно в воде.
Мне казалось, что мы очень долго сидим здесь и, вполне возможно, наступил уже вечер. В коридорчике окна отсутствовали, а слабый электрический свет истекал из стеклянных тюльпанчиков, торчащих над столиками на нечищеных металлических стеблях.
Да, был уже вечер, московский вечер, который всегда представлялся мне синими тихими сугробами у зубчатой стены Кремля.
Но, захлопнув за собой дверь шашлычной, я оказалась, удивленная и обрадованная, в неожиданном мире, принимая его на глаз, на слух и даже на ощупь: чистый морозный ветерок похлопывал меня по щекам, трепал за уши, дергал полы пальто, подталкивал, зовя бежать по заснеженному тротуару вверх, в заманчивую перспективу Тверской, между нарядно и ровно светящими фонарями. Туда, далеко, где угадывались уже вовсе невероятные Тверские-Ямские и чудился возок с фонариком на оглобле и на мутном стекле окошка — силуэт курчавой головы в цилиндре... И всё туда, всё туда же, занимая всю огромную ширину Тверской, устремлялись узкие санки и громоздкие машины. Вереница их казалась бесконечной; блестели лакированные крылья автомобилей, отлетали вбок голубые и красные сетки на рысаках, оглушительно рявкали клаксоны, щелкали кнуты... А пешеходы и не шли вовсе, а, подхваченные ветром, летели за косым снегом куда-то в ту же освещенную перспективу, в самое ее конечное острие, где мнилось какое-то повое чудо, какой-то новый поворот неведомо куда.
«Ух ты!» — беззвучно сказала я себе и не заметила, как пошла, да вовсе и не пошла, а только задвигала ногами, а ветер толкал сзади и катил меня, словно гуттаперчевую куклу на роликах.
— До свидания, Овидий! — крикнула я, уносясь на несуществующих роликах. — Я буду искать вас у пампуша, на Твербу-у-ле-е..
Володи все еще не было. Я постучалась к соседке. На этот раз она сидела за швейной машинкой и встретила меня кислой миной. Вероятно, она подумала, что мне следовало подождать Володю в коридоре, сидя на своем чемодане, а не беспокоить ее.
— Спасибо вам большое, я хочу забрать свои вещи, — сказала я.
— Какие вещи? — спросила женщина и покрутила колесо. Машинка застрекотала, но я перекричала ее;
— Чемодан, который я у вас оставила...
Соседка оторвала от шитья глаза и посмотрела на меня чистым, невинным взглядом.
— Никакого чемодана сроду не видела, — спокойно проговорила она и приготовилась снова пустить в ход машинку. Но я схватилась за колесо:
— Не валяйте дурака. Отдайте мой чемодан.
— Атыктотакая? — визгливо, по-блатному не разделяя слова, закричала женщина. — Чегопристалакчеловеку уменяребенокспит ходятвсякие...
Я опешила. Не знаю, что бы я предприняла дальше, если бы не услышала в коридоре возню с замком.
Когда я пулей выскочила от соседки, Володя уже был у себя в комнате.
— Я не смогла открыть твой замок, оставила чемодан у соседки...
— А теперь она говорит, что чемодана не было, — докончил Володя. — Раздевайся, шляпа. И чайник на печку поставь.
Володя вышел, и я услышала через стену его голос и почти тотчас — страшный грохот. Похоже, соседка сбросила мой чемодан со шкафа.
— Тоже, нашла камеру хранения, — ворчал Володя.
— А что? Вижу: приличная женщина, кормит грудью ребенка…
— Ты считаешь, что воровки кормят детей другим способом? Это же рецидивистка, специалистка по поездным кражам.
— А почему она на свободе? Да еще в вашем общежитии?
— Потому что она перевоспиталась под нашим влиянием.
— Вот так перевоспитание у вас!
— У нее просто инерция. Ты видишь, она же отдала чемодан без звука.
— Еще бы...
— А сунули ее сюда, потому что учли ребенка и по тому признаку, что это имеет отношение к транспорту.
Вскипел чайник. Володя выгреб из портфеля пирожки с повидлом, и мы уселись за стол, начисто позабыв эпизод с чемоданом и с соседкой-воровкой и не слушая неистовый детский крик за стеной.
Я должна была рассказать Володе обо всем,