Мать вскрикнула и привстала.
— О Боже! — воскликнула она. — Да что это он такое говорит?
— Прекрасно! — сказал пастор. — Вот это совсем другое дело!.. Так это мою дочь вы так любите, что умрете, если мы вам откажем?
— О, на этот раз я не лгу… На этот раз я говорю вам истинную правду!
— И вы ей что-то сказали об этой перемене во время вашей прогулки?
— Кое-что… да… — пробормотал я в ответ.
— И как она это приняла?
— Она сказала мне, что еще меня не любит, но не будет делать ничего такого, что помешало бы ей полюбить меня.
— О отец, отец!.. — воскликнула г-жа Смит. — Это же соизволение Божье!
— Ну-ка, помолчи, жена! Все это слишком серьезно.
— Дайте слово, мой дорогой Бемрод, что вы ни словечком не обмолвитесь Дженни о том признании, которое вы только что нам сделали…
— Но, дорогой господин Смит…
— Ваше честное слово…
— Даю его вам.
— А теперь — обещание.
— Какое же?
— Что вы в течение недели не будете навещать нас и не будете пытаться заговорить с Дженни.
— Да ведь она подумает, что я ее разлюбил!
— Позволяю вам сказать, что таково было наше требование.
— Но к чему столь долгое отсутствие после всего того, что я сказал ей о моей любви?
— Да ведь вы сейчас сами заявили, будто сказали ей лишь кое-что!
— Простите… простите… я сделаю все, что вы пожелаете.
— Тсс! Идет Дженни!
И правда, я услышал ее приближающиеся шаги, а вскоре появилась и она сама, держа в руках бутылку, послужившую предлогом для ее отсутствия — отсутствия, во время которого было так много сказано!
— Итак, дорогой господин Бемрод, — неожиданно произнес г-н Смит, — теперь вы признаетесь, что Лейбницу предпочитаете Локка?
— Нет, — пробормотал я озадаченно, — такого я не говорил…
— Значит, наоборот, это Лейбницу вы отдаете предпочтение перед Локком?
— Такого я тем более не говорил…
— Однако необходимо стать на сторону или того или другого, — продолжал г-н Смит, забавляясь моим замешательством.
— Трудно, — ответил я, — сделать выбор между двумя людьми, из которых один был назван мудрецом, а другой — ученым.
— О, вовсе не об их личных достоинствах спрашиваю я вас; речь идет о нравоучительном смысле двух философских систем. Локк в своем «Опыте о человеческом разуме» отвергает гипотезу о врожденных идеях; он рассматривает душу с момента ее рождения как чистую доску; все наши идеи, по Локку, проистекают из опыта по двум каналам — через ощущение и через размышление. Лейбниц, напротив, утверждает, что в человеке душа и плоть не живут одна без другой, что между этими обеими субстанциями существует гармония столь совершенная, что каждая из них, развиваясь согласно присущим ей закономерностям, претерпевают изменения, которые в точности соответствуют изменениям другой. Это и есть то, что, как вам известно, он называет предустановленной гармонией. Он не только говорит вместе со школьной истиной: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu[9]», но и присовокупляет к сказанному: «Nisi ipse intellectus[10]». Хорошо ли вы чувствуете всю важность этого «Nisi ipse intellectus»?
Я, дорогой мой Петрус, очень хорошо понимал, а тем более в такой момент, важность завязавшейся между мной и пастором Смитом дискуссии о материализме и фатализме Локка, с одной стороны, и спиритуализме Лейбница — с другой, дискуссии, продлившейся до обеда и давшей Дженни полную возможность думать о том, что ее волновало.
К тому же, хотя мы и осушили бутылку кларета, все забыли поднять тост за здоровье будущей супруги пастора Бемрода.
После обеда, когда г-н Смит отдыхал или делал вид, что отдыхает, а г-жа Смит занималась домашними делами, я подошел к Дженни.
Она показалась мне слегка недовольной. Наверное, ей показалось неучтивым, что в ее присутствии философствовали.
— Дорогая Дженни, — прошептал я вполголоса, — позвольте мне сказать: есть одна вещь, которую мне очень хотелось бы увидеть и которую вы забыли мне показать.
— Что это за вещь? — спросила Дженни.
— Это комнатка с белыми занавесями, с мебелью, обтянутой кретоном в розах… Уж не думаете ли вы, что мне не любопытно рассмотреть во всех подробностях то святилище, где вы молились Богу, сотворившему вас столь милой, столь доброй, столь любящей, и все это для моего счастья, хочется надеяться?..
— Мой дорогой сосед, — отвечала она, — вы, кто знает так много, знаете и о том, что мужчине не следует переступать порог комнаты, где живет девушка, если только этот мужчина не приходится ей братом или женихом.
— Вот-вот! Разве вы мне не говорили, что уже любите меня как брата и не станете препятствовать собственному сердцу, если ему вздумается полюбить меня по-иному? Только подумайте, дорогая Дженни, что мне предстоит целую долгую неделю прожить, видя вас лишь через эту благословенную подзорную трубу, — а это, увы, слишком недостаточно для меня с тех пор, как я увидел вас вблизи и столь о многом с вами разговаривал!
— Целую неделю мы не будет видеться? — спросила
Дженни, остановив на мне свои удивленные прекрасные глаза. — Это почему же?
— Потому что ваш отец заставил меня дать такое обещание.
— Но с какой целью?
— Спросите отца об этом сами и постарайтесь его уговорить, чтобы он вернул мне мое слово, поскольку, клянусь вам, Дженни, неделя — это чересчур долго!.. Вот почему, дорогая Дженни, я хотел бы вас видеть не только издалека в вашем окошке, где вы появитесь всего лишь несколько раз, не так ли? Вот почему я хотел бы вас видеть не только телесным взором, но также, если окошко будет закрыто, духовным взором…
— Пусть будет так, — сказала она, — но с разрешения матушки.
И подойдя к доброй женщине, возвратившейся на цыпочках, чтобы не разбудить г-на Смита, который, быть может, и не спал, Дженни тихо сказала матери несколько слов, а г-жа Смит ответила в полный голос, подняв глаза к Небу:
— Действуй, дитя мое, действуй… Твой отец, а он — сама мудрость, разве не сказал сегодня утром: «То, что входит в намерения Всевышнего, исполняется всегда независимо от вмешательства или невмешательства человека»?
Госпожа Смит подошла к нам и поцеловала Дженни в лоб.
— Идите, — сказала она, — раз вы хотите видеть комнату вашей сестры, ваша сестра покажет ее вам.