дома все чисто и сонно: вы вытряхиваете сиротскую еду на журнальный столик, располагаетесь вокруг на выметенном с утра полу, в тени книжного шкафа; еще долго тебе не приходится почти ничего говорить, ты слушаешь стрекот подруги, как слушают гул автобусного мотора в долгой дороге, да: ты едешь и едешь; иногда они оба внезапно дружно смеются, и ты ответно улыбаешься с тихим прыском, хотя не понимаешь чему; или именно ты понимаешь, а им как раз вряд ли понятно; когда же она наконец спрашивает, что у тебя нового-старого, какие успехи и с кем, ты не сразу включаешься, притворяясь, что у тебя что-то там затекло, но, пока тянется глуповатая пауза, решаешь рассказать этим двум все как есть: эта выдумка берется из ниоткуда и кажется вдруг поразительной: клятв о неразглашении ты не давал, хотя сама обстановка тогда как будто предполагала это, и с самого начала был уверен, что если на такой случай и предусмотрена санкция, то точно не для тебя, а для тех, кто узнает; но до этого дня ты и не сидел доверительно с теми, кем бы ты был готов рискнуть. Опустив сцену в офисе и сославшись на выдуманный волонтерский проект, якобы разогнанный с тех пор по указке почуявшей невероятное администрации (они не прерывают тебя уточнить, какой именно: районной, областной, президентской, как прервал бы уничтожитель), ты рассказываешь им о воздушном столпе, о фокусе с бумагой и о дорогом твоему сердцу новогоднем Лакинске, опять же умалчивая о случившемся по возвращении, но все же косясь в прихожую: все по-прежнему чисто; они слушают смирно и не переглядываясь, и лишь в самом конце твоя ex, заметно подавленная, едва разжимая зубы, произносит нечто в том смысле, что твою волонтерскую программу разнесли неспроста: тогда и ты заливаешься наконец счастливым смехом, отваливаясь к стене со смешанным чувством провала и облегчения, и в тебя летит что-то с вашего скромного стола: ex кричит, что ты полный уебок и маньяк, так что ты не сомневаешься, что она бы сейчас расстегнула на тебе ремень, если бы не свидетель, по всему недовольный твоим представлением и еще больше тем, как его принимает она. Но у вас еще много вина, ты спешишь извиниться за этот спектакль, тебе всего только хотелось их повеселить; следуют ожидаемые вопросы про театральный кружок и детские опыты с блюдцем (ты вызывал Влада Листьева, они – Игоря Талькова), пересказывается некоторое количество происшествий с претензией на странность, они снова смеются неясно чему, а там достается гитара, и все возвращается в давнее нежное и безнадежное русло, где всем вам одинаково уютно: тебя заставляют играть самые стыдные песни из заброшенных внутрь чехла сборников, и ты поддаешься, сам себя не особенно слыша и совсем не слушая этих двоих.
К тому времени, как возвращается посвежевшая мать, у вас дома успевают побывать еще трое-четверо персонажей подобного рода, которым тебе уже ничего неохота рассказывать: ваши переговоры и пения образуют собой один медленный гул, и никто из них не просит тебя сыграть хотя бы что-нибудь из БГ; как-то раз к вам спускается орать возмущенная старуха-соседка, и ты тщательно извиняешься на пороге, а потом кое-как унимаешь распоясавшихся гостей. С водворением мамы восстанавливается тишина и темное постоянство; тополь за окном в этом году разворачивается так, что уже ранним вечером приходится включать свет. Уничтожитель не слишком ладит со своей Ю., но в те редкие вечера, когда вы все же выходите вместе, повторяет, что в ней заключен весь доступный ему смысл и так далее; о твоей последней подруге он вспоминает лишь затем, чтобы подивиться твоей холодности, но не в упрек: в его глазах ты почти что Инститор в глухом капюшоне, хранящий под ним слишком трудное, хотя и никому не нужное знание, и ты, поразмыслив, выбираешь не говорить ему, что твоя первая из П-П и ее новый друг, ехавшие из Фрязева на задней площадке пустого автобуса, оказались скомканы влетевшей в них на светофоре фурой. Новость добралась до тебя через чужие руки и сперва показалась бессмыслицей: с ними ведь не могли обойтись так уродливо-запросто: их должны были, как вариант, лишить на какое-то время ума или выслать в дикий город наподобие Кохмы, но потом непременно выправить и вернуть в надлежащее место; записать случившееся как твой личный просчет, разумеется, проще всего, и тем не менее ты ничего не можешь поделать со своим разочарованием перед тем, как был решен этот вопрос. В конце июня, вдохновленный длящейся маминой ремиссией, ты нанимаешься два-через-два охранять ювелирный салон в вокзальном ТЦ, приходится купить еще одну белую рубашку, но волосы можно просто собрать в хвост; медицинский коммерческий свет, дробимый тысячами фасеток, почти заставляет тебя галлюцинировать к концу каждой смены: ты видишь себя то плывущим на льдине с зеленым полярным сиянием вкруг головы, то возносимым под все вырастающий мраморный купол собора; рассыпаясь в конце, эта прелесть производит один и тот же звук, который ты поначалу не находишь с чем сравнить: это большой, обволакивающий шорох, не настолько живой, чтобы напоминать об опавшей листве, но и недостаточно мертвый, чтобы уподобить его шуршанию магазинного пакета. Наконец ты понимаешь, на что это больше похоже: это звучит так, словно бы на тебя прямиком из помойного рая девяностых годов опускались вороха магнитной ленты; ты улыбаешься, как ребенок во сне, и, даже опомнившись, где ты и кто ты, не можешь свести с лица эту улыбку до самого закрытия. Выезжать куда-либо из города не получается, и в свои выходные ты отвисаешь в центральном парке с несколькими такими же длинноволосыми, но и с бритыми наголо тоже, вы все славно ладите; один раз тебе даже вызывают такси, потому что боятся, что сам по себе ты до дома не доберешься; дома же ты так жестоко и громко блюешь, что мирно спящая мать просыпается и приходит в туалет запоздало придержать тебе волосы. Обессиленный, потом ты долго не можешь уснуть: мозг проигрывает кувырком «Дурака и молнию», и это невыносимей, чем та давняя ночная глухота, что заставляла тебя швыряться посудой с балкона; если бы ты мог подняться из черной и мокрой постели, то добрался бы до книжонки с аккордами и разодрал бы ее, однако ты не можешь пошевелить и пальцем: сбивчиво дыша и почти с ненавистью пяля глаза в серый побитый потолок, ты ждешь, что сейчас будет решен и твой вопрос, но твердая, как плита, ночь не подвигается к тебе ни на сантиметр, не распахивается,