А как им не болеть, когда, помимо посоха — особенно доставалось Ваньке, сыскал Малюта для государя бабку-лекарку, которая в обмен на свою жизнь дала десяток сушеных корешков. Каждый надлежало вываривать, а потом настаивать и давать пить не чаще одного раза в две недели. Тогда все пройдет незаметно, и человек будет понемногу хворать, и чем дальше, тем сильнее.
— А сразу опосля того, яко закончится настой из десятого корешка, он глазоньки-то свои и закроет, — вдохновенно вещала старуха, то и дело испуганно скашивая глаза на нехитрый железный скарб, беспорядочно валявшийся в углу пыточной, да на равнодушно ожидавшую очередного «гостя» пустующую дыбу.
— А коли… здоровьишко хлипкое, ну… ровно как у ребятенка? — осведомился Иоанн.
— Все едино, — ответила бабка. — Вот ежели и впрямь дети, ну, тогда судя по летам. Коль десяти нету, то ему и семи корешков хватит. Ежели поболе, то тут восемь али девять, а то и яко взрослому — весь десяток.
— Славно, — одобрил Иоанн. — На-ка, прими из царевых рук чару, да вот тебе пять рублевиков — за корешки, да за молчание. И помни. — Он строго погрозил пальцем, выкладывая на грубую столешницу пять увесистых серебряных монет.
— Нешто, глупая, — обиженно заметила старуха. — Чай, хошь и старая, а из ума не выжила. — И с наслаждением приложилась к чаре.
— Как мед? — добродушно спросил царь.
— Хорош, — оценила бабка, подслеповато моргая осоловевшими глазами. — Если б еще не пригарчивал самую малость, — позволила она себе легкую критику.
— То да, — сокрушенно вздохнул Иоанн. — Уж больно отрава горька — никак забить не получается.
— Отрава? — ошалело переспросила бабка и икнула.
— Ну да, — подтвердил царь, вставая и усаживая на место порывавшуюся вскочить старуху. — Да ты сиди, сиди. Небось тяжко по ступеням наверх подыматься? Чай, лета у тебя немалые. Так тебе мои людишки подсобят, — и добавил, глядя на уже свалившуюся к его ногам и корчившуюся в агонии жертву: — Живо выволокут.
Старая ведьма не обманула. Оба мальца занемогли уже после второго из корешков. Пока слегка, затем посильнее. Однако скормить им он успел только пять и сейчас, задумчиво разглядывая их, гадал — хорошо это или плохо. С одной стороны, плохо, потому что семя Подменыша продолжало жить, одним своим видом отравляя ему существование, но с другой… Ведь теперь выходило, что если бы они сдохли, то тут его двойник, затаившийся где-то яко гадюка, уже не церемонился бы. Смерть детей он бы навряд ли простил и уже не стал бы упреждать, а самолично явился поквитаться. Это ведь счастье, что ему еще неведомо, кто подсобил его Анастасии отправиться на тот свет, иначе…
Но тут же возникал вопрос: «А что ему, истинному Иоанну, делать с этими поганцами?» Пусть живут и здравствуют? Э-э-э, нет. Так не пойдет. Тогда что? И тут его осенило. Хитро улыбнувшись, он мысленно обратился к своему невидимому врагу: «Ты просил, чтоб я их тела не трогал? Пусть так. Что есть тело? Оболочка. Зато про их души ты забыл помянуть, а зря. Их-то я и попорчу. А что до царствования касаемо, то все едино — на троне им не бывать!» С тем он и успокоился, но страх все равно то и дело возвращался, и не помогали могучие заставы, выставленные со всех сторон, ведущих к слободе.
Спустя время его осенило, что опасен чуть ли не каждый, кого он привез с собой. Пришлось выгнать обратно в столицу почти всех воевод, дворян и приказных, оставив лишь тех, кого набрал после того, как вернулся на трон — Алешку Басманова с пригожим сынком Федором, князя Афоньку Вяземского, Ваську Грязного, Малюту и прочих. Вернувшись в Москву, оружничий боярин Салтыков, боярин Чеботов и прочие лишь прибавили тревоги, потому что в ответ на все расспросы лишь недоуменно разводили руками.
Иоанн же, обессилев в борьбе со своим страхом — всюду мерещились враги и спасения от них не виделось, — решил, что единственное спасение убедить их отказаться от своих страшных помыслов — добровольное отречение. К тому же боязнь эта была изрядно подкреплена новым загадочным недугом. Все его тело покрылось какими-то непонятными гнойничками и чирьями, а значит, вывод напрашивался один — тайные доброхоты Подменыша добрались до него где-то здесь и действуют вовсю, травя его каким-то медленнодействующим ядом. «Жить! Жить! Жить!» — настойчиво стучало в висках, когда он диктовал, расхаживая по сырой палате — до его приезда терем вовсе не протапливали, вот и не просох еще, — свою духовную.
— А что по множеству беззаконий моих, божию гневу распростершуся, — глухо и скорбно говорил он лихорадочно строчившему вослед за его словами дьяку, — изгнан есмь от бояр, самовольства их ради, от своего достояния, — не преминул он зашифровать свой упрек за дюжину лет пребывания в избушке, — и скитаюся по странам…[54]
Он тоскливо вздохнул, на что дьяк и вовсе всхлипнул — уж больно оно жалостливо прозвучало, хотя и непонятно про кого. Затем уныло добавил:
— А може, бог когда не оставит.
Но и тут царь поступал с тайной мыслью хоть чем-то насолить Подменышу. Обычно великие князья, завещая своему старшенькому страну, давали прочим сынам в удел немного — в обрез на достойное проживание, но не более, чтобы после не возникло свары. Иоанн же, в отношении младшего, Федора, не поскупился, отмерив ему столько, что хватило бы на целое королевство, а то и два. Да и с городами он был щедр. Ярославль, Суздаль, Кострома и многие другие — тут при желании на такую свару могло хватить, чтоб вся Русь кровушкой залилась. Да пес с ней, с Русью-то, главное, чтобы они оба в этой сваре издохли.
Однако, чтоб Подменыш ничего не заподозрил, и завещание он включил и подробное наставление о том, чтоб жили дружно, чтоб Федор был во всем заодно с братом, а Ивану наказывал не искать удела под Федором. Знал, случись что, и никто не станет обращать внимания на родительские слова, а потому и не скупился на увещевания к любви и миру.
Правда, и тут не удержался. Чтобы поводов для грядущей свары было побольше, а сама она возникла пораньше, он советовал, до тех пор пока Иван не утвердится на государстве, раздела не учинять.
— И люди бы у вас заодин служили, и земля бы заодин, и казна бы у вас заодин была ино то вам прибыльнее, — диктовал он, усмехаясь в душе.
Еще бы не злорадствовать. Коль две бабы у одной печи и то горшки не всегда мирно делят, то тут уж и вовсе. Непременно друг на дружку пойдут.
Не упустил он случая сказать и о себе. Пусть Подменыш, если эта бумага попадет к нему в руки, твердо уверится в том, что он, Иоанн, всерьез раскаялся.
— Аще и жив буду, но богу скаредными своими делами паче мертвеца смраднейший и гнуснейший, — диктовал он, нехотя, через силу выкладывая ту правду, которую не смели произнести вслух даже самые ближние из его подданных, — сего ради ненавидим есмь.