— Что ж, Георгий Алексеевич, — сказал ему его начальник штаба, бывший подполковник РККА, а ныне поручик РОА Владимир Максимович Турчин, — все верно: туман-то — черный. Помните, вы размышляли по поводу магии слова? Что слово, произнесенное не единожды, имеет способность материализовываться. Как материализуется заклинание, проклятие и тому подобное. Похоже, вы правы.
— Просто их фюрер — болван! Самонадеянный болван! Чего, кстати, не скажешь о Сталине. Только болван и только самонадеянный немец умудрится сделать из одного фронта два. Как будто специально для того, чтобы погубить и своих солдат, и великую идею, и еще миллионы ни в чем не повинных. Которые в это время просто оказались рядом. Он решил воевать одновременно с большевизмом и с русским народом! Болван! Налейте мне еще! Лейте, лейте полный, я все равно сегодня не опьянею.
Но Турчин замирал с бутылкой в руке.
— А Белая гвардия, господин поручик, — говорил он, глядя Радовскому прямо в глаза, — разве не воевала на два фронта? С большевиками и с народом одновременно. Из-за чего и продула Россию!
— Подождите, подождите… Владимир Максимович, я не хочу с вами ссориться по поводу того, что уже прошло прахом. Но должен заметить следующее: когда наши генералы поняли, что ведем войну против собственного народа, мы начали отступать, терять инициативу и так далее.
— Черта с два вы сами прекратили! Вас просто вышвырнули из Крыма и Сибири!
Они сидели в просторной опрятной горнице, которую занимал Радовский и его связист, пили самогонку и закусывали солеными огурцами, хлебом и салом. Дважды пожилая хозяйка появлялась из другой половины, задернутой ситцевой занавеской, с какою-то снедью в руках и дважды Радовский ее прогонял.
— И никогда! Я теперь понял это. Никогда они не позволят нам сформировать что-либо числом более батальона! Ни-ког-да! Кроме азиатчины, они ничего в нас не видят. Они даже своих фольксдойче подозревают в приобретенной азиатчине и русском национализме. И числят их по второй категории. И фон Рентельн, и Сиверс, и Штрик для них немцы второй категории.
Вот с этим Турчин вполне соглашался, кивал Радовскому и подливал в стакан майора.
— Ост-батальон — это максимально, — бормотал он, уже порядочно захмелев. — Вы правы. Ост-батальон. Этим все и завершится. А полки, дивизии, армия… Это — иллюзия. И напрасно мы с вами поддерживаем ее. Особенно вы, Георгий Алексеевич. Я-то всего лишь при вас. Я в этой машине винтик маленький. А вот вы…
— Ну, мне об этом нахрюкали в уши в Смоленске. Я им поверил, потому что хотел поверить. Потому что в их словах был смысл. Великий смысл! В котором было место и мне, и вам. В той величайшей подлости, которую мы имеем… и я, и вы, Владимир Максимович, и каждый доброволец нашей роты… должен существовать какой-то высший смысл. Иначе это останется банальной подлостью. И тогда уж совесть будет вставать с пистолетом у виска каждый раз, когда ты, сударь мой, переберешь лишку…
Днем они составляли список взводов. Турчин сразу спросил, надо ли включать курсантов?
— Придется. Первый взвод пусть будет курсантский. Во второй включайте все отребье. Из хозвзвода, из других служб. Пусть протрясут свои сытые задницы в лесах.
На следующий день в роту прибыл офицер отдела 1Ц штаба 4-й полевой армии и ознакомил Радовского и Турчина с приказом: совместно с батальоном егерей необходимо было провести операцию по очистке от партизан и советских диверсантов района, прилегающего непосредственно к линии фронта. В приказе так и было сказано: «… от партизан и советских диверсантов». Радовский сразу отметил про себя: фразеология приказов, а значит, и всех исходящих документов изменилась. Красную Армию в штабах уже не называли большевистской. Радовскому приказано было к концу недели согласовать действия боевой группы со штабом егерского батальона. Там, как пояснил офицер, он и получит приказ о сроках и порядке выдвижения роты в заданный район, который тоже пока был неизвестен. Но, располагая данными собственной разведки, Радовский знал, что самые крупные партизанские базы находятся в Богородицких лесах, в заболоченных и труднопроходимых местах, где дороги проезжими становились только летом, в период продолжительной засухи, и зимой, когда землю сковывал мороз. Именно там служба перехвата засекала работу новых передатчиков с неизвестными позывными. Сейчас стоял октябрь. Начинались дожди. Развозило даже песчаные проселки. Но, видимо, кому-то вверху необходимо было срочно доложить о ликвидации последних партизанских банд. Или на фронте действительно готовилось что-то такое, что требовало чистоты тылов.
Глава тринадцатая
Жизнь на хуторе шла своим неторопливым, давно определившимся порядком. Утро начиналось с обхода хлевов и закутов. Коровы уже заметно сбавили молока, остатки отдавали туго. И Зинаида бранила их.
— Ничего, ничего, — прерывал ее беспокойство Иван Степаныч. — Скоро яловка растелется. Будет, будет у нас молочко, Зинаидушка. Не пропадем. Сена нам Курсант много натаскал. Вон, весь лес выкосил! Эх, хороший жених тебе будет!
— Да ну вас, дядя Ваня!
— Будет тебе таиться. Дело-то молодое, житейское. Нужное дело. — Иван Степаныч со свистом сосал толстую, как заморская сигара, рыхлую самокрутку — такие он любил — и любовался работой Зинаиды. — Видел я, какими глазами ты на него погладывала.
— Ой, дядь Вань! Это ж когда ты видел? — всплескивала руками и смеялась Зинаида, а сама чувствовала, что шея и лицо заливаются краской. Наклонялась за очередной охапкой сена, а сама себе думала: значит же, где-то заметил за ними Иван Степаныч, высмотрел, что его не касается…
— А я так думаю, Зина, — все продолжал Иван Степаныч свою песенку, — что и ты ему на душу легла. Вернется он за тобой. И за дитем своим. Если живой останется. Эх, скорее бы война закончилась!
Зинаида слушала старика, и сердце ее то вздрагивало, то замирало, как перепуганный зайчонок. Она-то понимала, что Иван Степаныч хоть и говорил о Саше, а сам все думает о Стене. О ком же ему думать, как не о сыне? А о Саше он ей вспомнил, чтобы пожалеть и ее. Да и почувствовать самому, что он в своих тревожных думах-ожиданиях, в своей хрупкой надежде не один.
— Ты уж, Зинаидушка, не серчай на меня, что многие мои заботы в твои руки перешли. Ослаб я нынче что-то. Может, болезнь какая завелась. Ночами не сплю. Думаю все, думаю… Надысь… Слышь меня?
— Слышу, дядя Ваня, слышу.
— Ребенком себя увидел. — Иван Степаныч засмеялся и голос его задрожал. — И вроде как у матери на коленях. А колени материны — теплые-теплые…
Зинаида распихала сено по кормушкам, распрямила спину и посмотрела на старика. Тот стоял в дверном проеме и утирал щеки трясущимися шершавыми, как неструтаные доски, ладонями.
— Вот бы, доченька, умереть так, — сказал он хлюпающим шепотом. — У матери на коленях…
Она стояла, окаменев. Вспомнила об отце, о матери. Ведь и они там плачут по ним. Что там, в Прудках? Все небось в землянках спасаются…