Конь вороной, Белые копыта. Когда кончится война, Поедим досыта.
Лукашину вспомнился мужичий разговор про потайные поля у Худякова. Да, вот с кем ему хотелось бы сейчас поговорить — с Худяковым.
Давай, Худяков, раскрой свои секреты. Расскажи, как ты ухитряешься накормить своих колхозников. А у меня ни хрена не получается. Бьюсь, бьюсь как рыба об лед, а толку никакого. Все один результат: весной сею, а осенью выгребаю…
Дождик кончился внезапно — тучка, наверно, какая-то проходная брызнула.
Надо действовать! Надо во что бы то ни стало, любой ценой удержать мужиков на коровнике. А иначе — гроб. Гроб всем — и коровам, и колхозу…
4
— Кто там?
— Я, Олена Северьяновна. К хозяину.
На какой-то миг за воротами наступила мертвая тишина (Олена, видно, раздумывала, как ей быть: открывать или не открывать), и Лукашин отчетливо услышал шаги в ночной темноте на дороге. И даже чуть ли не разочарованный вздох. Это Нюрка Яковлева отвалила.
Нюрку встретил он напротив дома Фили-петуха и, хотя была кромешная темень, сразу узнал ее по накалу серых неспокойных глаз.
— Что, Нюра, на осеннюю тропу вышла?
И вот столько и надо было Нюре. Живехонько пристроилась сбоку, пошла, похохатывая и скаля в темноте зубы…
Глухо, как отдаленный гром, прогремела железная щеколда. Лукашин вошел в знакомые сени и, шагая вслед за Оленой, от которой волнующе пахло теплой постелью, переступил порог кухни.
В кухне горела коптилка. Белым ручьем вытекал холст из сумрака красного угла.
— Вставай! — услышал Лукашин сердитый голос из-за приоткрытых дверей. Председатель пришел.
— Какой председатель?
— Какой, какой! Какой у нас председатель?
— Я, между прочим, не звал никакого председателя.
— Не выколупывай, дьявол, а вставай. Начитается всяких книжек и почнет выколупывать. Слова в простоте не скажет.
В избяной тишине жалобно охнула пружина, потом что-то стукнуло о пол («Костыль берет», — подумал Лукашин), и вскоре из передней комнаты вышел Петр Житов. Хмурый, недовольный, в одном белье.
— Ты уж, Петр Фомич, извини, что в такое время беспокою…
— Лишний звук! К делу.
Опираясь на крепкий березовый костыль своей работы, Петр Житов проковылял к столу, сел на свое хозяйское место и гостю кивнул на табуретку возле стола.
Лукашин присел.
— Ты знаешь, зачем я пришел, Петр Фомич. Так что давай выкладывай.
— А чего мне выкладывать? За других не скажу, а завтра к реке иду.
— На выгрузку?
— Вроде.
— Так, — медленно сказал Лукашин. — А как с коровником?
— А у коровника хочу отпуск взять. По инвалидности, — добавил Житов, чтобы сразу же исключить всякие недомолвки.
— Ясно. Работать на коровнике не можем — инвалидность мешает, а таскать мешки — это мы пожалуйста…
Петр Житов покачал головой.
— Я думал, у тебя, товарищ Лукашин, пониманье есть, сердце… А ты… Эх ты! Чем вздумал попрекать Петра Житова? Выгрузкой? А ты не видал, нет, как Петр Житов идет на эту самую выгрузку? Полдороги пехом да полдороги ребята под руки ведут… Понял? Вот как Петр Житов на выгрузку идет. Дак как думаешь есть от такого грузчика польза? Выгодно со мной мужикам?
Темная, лопатой лежавшая посреди стола волосатая ручища судорожно сжалась. Короткий всхлип вырвался из груди Житова.
— Да ежели хочешь знать, мне каждая буханка, каждый кусок с берега поперек горла. У мужиков ворую. Понял?
Да, Лукашин знал, что это за каторжный труд — выгрузка. Бывал весной. До дому кое-как от реки доберешься, а чтобы поесть, попить чаю — нет: замертво валишься. Так ведь то его, здорового мужика, так выматывает, а что же сказать о Петре Житове с его деревягой?
Темная тяжелая рука лежит на столе перед Лукашиным. Указательный палец торчит обрубком, большой палец раздавлен — в прошлом году под бревном на скотном дворе прищемило, — мизинец скрючен… А сколько на ней, на этой руке, белых рубцов — порезов и порубов!
Нелегкая, неласковая рука. Но все, все, что делалось в ихнем колхозе за последние пять лет, делалось этой рукой. Аркашка Яковлев, Игнатий Баев, а тем более Василий Иняхин и Филя-петух — ну какие они сами по себе мужики? Топора и пилы не наставить, самая что ни есть нероботь…
Да как же я раньше-то этого не понимал? Всю жизнь считал Петра Житова за своего врага, думал: он мутит воду, он палки в колеса ставит. А что бы я делал без этого врага?
Лукашин достал из грудного кармана пиджака растрепанный блокнот, вырвал листок и быстро написал записку.
— Вот. По пятнадцать килограмм ржи на плотника. Можете завтра с утра на складе получить, да только, пожалуйста, потише. Незачем, чтобы вас все видели…
Петр Житов надел очки, внимательно прочитал записку. Положил, подумал.
— С огнем играешь.
— Ладно, — махнул рукой Лукашин. Не все ли равно, из-за чего пропадать: из-за разбазаривания хлеба в период хлебозаготовок или из-за массового падежа скотины, который начнется с наступлением холодов.
Петр Житов закурил. Лукашин тоже наконец прополоскал свои легкие махорочным дымком.
Эх, если бы еще он догадался захватить бутылку! Вот бы и посидели, вот бы и поговорили по душам. А то что это такое? Пять лет он живет в Пекашине, а все как-то сбоку, все в одиночку.
— А все-таки зря ты разоряешься из-за этого коровника.
— Зря? — Лукашина будто обухом по голове хватили. Ведь он-то думал: поняли они наконец друг друга. — Почему зря?
— Да потому… Чего он даст нам, этот коровник?
— Я думаю, ясно чего: молоко. Раз земледелие в наших условиях разорительно, какой же выход?
— Ерунда, — насупился Петр Житов. — Нас, ежели хочешь знать, и так коровы съели… Молоко… Ну-ко прикинь, чего нам стоит литр молока. Рубля два с половиной. А сколько нам за литр платят? Одиннадцать копеек…
Лукаши молчал. Ему нечего было возразить. Каждый мало-мальски умный человек понимал это. И разве они с Подрезовым не об этом же самом говорили на Сотюге? Но что делать? Не может же он сказать Петру Житову: правильно! Махнем рукой на коровник.