– Я в парк, – сказал ему хрипло усатый водитель. – Куда вам?
– Мне на Беговую, – сказал он. – Скорее!
Водитель покосился на его шарф и плащ.
– Тогда по двойному тарифу.
Вот и знакомый двор, только он весь в снегу. Она сидела на промороженных качелях и вскочила, когда увидела, как остановилась машина. Он попал обеими ногами в сугроб, зачерпнул колкого холода, побежал к ней навстречу. Они обхватили друг друга, и время, скользящее тенью сквозь белое дерево, застыло над их головами. Потом стало крыльями падшего ангела, мохнатого, словно собака. Прикинувшись снегом, растерянный ангел укрыл их от взглядов каких-то подростков, куривших под аркой, старухи с болонкой, кого-то еще, кто прошел совсем близко, но их не заметил сквозь снежные крылья.
2
Утром, после завтрака, за великим певцом Полом Робсоном, приехавшим вместе с другими американскими чернокожими музыкантами на гастроли в Союз Советских Социалистических Республик, приехал автобус. На улице мело, фонари раскачивались от снежного ветра. Фишбейн, ведущий музыкальной программы и друг Пола Робсона, сидел на заднем сиденье вместе с девушкой в ярко-васильковом пальто с меховым воротником-стоечкой.
Им некуда было деваться. Вчера они до рассвета простояли, обнявшись, во дворе дома на Беговой. Кафе и рестораны были закрыты, кинотеатры тоже. Ева сказала, что можно поехать на вокзал, там тепло, но они не смогли поймать такси. В подъезде, где тоже было тепло, сидела консьержка. Под снегом они обнимали друг друга, и он грел во рту ее пальцы. Ева размотала его шарф, чтобы добраться до кожи, и он этим шарфом связал их обоих.
– Поедем ко мне! – повторял он все время.
– Меня же не пустят!
Он уже знал все, или почти все. Из театрального ее отчислили сразу же, на работу никуда не брали. В конце концов она устроилась в детский отдел маленькой районной библиотеки, душное, полуподвальное помещение на Васильевском острове. Хотела развестись, но муж не дал развода, и они продолжали жить в той же коммунальной квартире: она – в маленькой проходной комнате, он – в комнате побольше, где раньше была их спальня. Фишбейн вслушивался в ее отрывистые слова и чувствовал себя так, как чувствуют люди, только что вставшие после очень тяжелой болезни: с одной стороны, его переполняла дикая радость от того, что он возвращается к жизни, с другой стороны, страх, что смерть никуда не ушла и жизнь только манит напрасно, душил изнутри эту радость. Он целовал ее губы, гладил волосы под круглой меховой шапочкой, и тело его ломило от желания, руки узнавали ее ресницы, веки, скулы, ноздри втягивали в себя ее запах, и тут же отчаяние, что это нельзя удержать, что он не поможет ей и не спасет, становилось таким сильным, что он еле сдерживал жадные, злые, себе самому непривычные слезы.
Они не могли расстаться до половины шестого. Начало светать, и обмотанная платками дворничиха с лопатой и железным ломом вышла колоть лед и убирать снег.
Лицо Евы, освещенное этим снегом, только что утихшим, тускло вспыхивающим под низким, слегка кое-где еле розовым небом, ее глаза, не отрывающиеся от его глаз, вдруг показались Фишбейну не просто лицом и не просто глазами, а чем-то, что выше всего, что он может понять, как будто ему приоткрыли завесу, которая очень тонка только в детстве, когда душа дремлет в своем теплом коконе, и робкими крыльями, как насекомое, касается грубой поверхности жизни.
– Гриша, – сказала она, – мне пора идти. Мама проснется и поднимет тревогу. Она ведь сумасшедшая. Милицию вызовет.
– Иди. Жду тебя у гостиницы в десять.
План его был таким: в десять должен подъехать автобус, чтобы отвезти их на елку в Кремль. Он вместе с Евой, пользуясь суматохой, залезет туда, и поедут все вместе. Вернутся оттуда на этом автобусе и сразу же – в лифт, к нему в номер. План этот был наивным, но ничего другого не оставалось, и одна мысль, что им придется прятаться в кинотеатре, целоваться на заднем ряду, не имея возможности даже потрогать друг друга по-настоящему, приводила Фишбейна в бешенство. Он не посвящал Еву в свой план, боясь, что она будет возражать или предложит что-то другое, но она и не спрашивала ни о чем и когда он сказал: «В десять, у гостиницы», покорно наклонила голову.
Они устроились на заднем сиденье, заслоненные контрабасом. Пол Робсон, громадного роста преданный друг всего Советского Союза, сидел впереди и, хохоча, слушал то, что говорил ему еще один белобрысый, в точно такой же мерлушковой шапке, молодой человек, который заступил сегодня вместо вчерашнего и теперь сопровождал их на выступление. Ехать от «Метрополя» до Кремля было несколько минут, но, пользуясь тем, что елка начиналась только в половине двенадцатого, их прокатили по центру великолепной столицы, давая возможность освежить в памяти летние впечатления, а заодно и полюбоваться сверкающей зимней красой.
– Давайте, – сказал белобрысый по-русски, – устроим ребятам сюрприз и выучим нашу народную песню. Вот Поль мне поможет.
Он живо достал из кармана листочек, поправил очки и запел чистым голосом:
– Здравствуй, гостья-зима! Просим милости к нам!
Песни севера петь по горам, по лесам!
Нам не стать-привыкать, пусть мороз твой трещит!
Наша русская кровь на морозе горит!
– Хорошая песня! – воскликнул Пол Робсон. – И как в ней начало?
– Да очень легко! – сказал белобрысый. – За мной повторяй, Поль, и быстро разучишь: «Здравствуй, гостья-зима! Просим милости к нам!»
Пол Робсон откашлялся и затянул с тем диким весельем и детским восторгом, с которым в церквях чернокожие люди поют в воскресенье псалмы и другие родные и близкие сердцу молитвы: «Здраствай госта-зэма! Проса мылоу с нам!»
Тут он не выдержал, вскочил с места и захлопал в ладоши.
«Песни севера петь по горам, по лесам!» – подхватил белобрысый и тоже вскочил.
За ними вскочил весь автобус.
«Нам не стать-привыкать, пусть мороз твой трещит!» – заливался комсомолец в мерлушковой шапке.
«Наша русскаа кроф на марасэ гарыт!» – врывался мощный бас Пола Робсона.
Так, танцуя, веселясь и громко хлопая в ладоши, въехали на территорию Кремля. Стоящий на воротах патруль отдал честь, не выразив на своих замерзших солдатских лицах ни тени удивления, словно бы каждый день в Кремль въезжают автобусы, полные поющих и скачущих африканцев.
– Сейчас будет еще один сюрприз! – восторженно сказал молодой человек, чистым носовым платком смахивая с воротника чью-то слюну. – Катание на северных наших оленях!
Северные олени с величественными рогами, украшенными разноцветными шелковыми лентами, как головы украинских девушек, стояли смирно, впряженные в нарты, и тихо раздували свои лиловые морщинистые ноздри от нетерпения. Уселись на первые нарты: Пол Робсон и Бэтти Волстоун, а на облучке – молодой человек, на вторые нарты – контрабасист, кларнетист и валторнист, а на третьи – Герберт Фишбейн, девушка в васильковом пальто с воротником-стоечкой и толстый трубач дядя Том из Кентукки. И – ух! – понеслись по пушистому снегу олени с далекого Русского Севера! Куда птице-тройке до этих оленей! Густой пар валил из ноздрей их, а ленты сверкали на фоне кремлевской стены, и даже солдатам с примерзшими ружьями хотелось пуститься вприсядку, но долг, но верность их Матери-Родине, грудью вскормившей их, их же вспоившей и давшей им все, что одна только Мать дает человеку, – долг не позволял суровым солдатам пуститься вприсядку.