Только тут я поняла, что бормотание, и возня, и шум, и шевеление все это время так и были там, за дверью, я ведь рядом с ней стояла; я обратила на это внимание, только когда раздался звонок. Но Ирья сказала: не открывай, я уже не могу, и если я после пережитого кошмара еще была способна испытать чувство внутреннего удовлетворения, то только от того, что не надо открывать дверь, путаницы и смятения и так предостаточно, и я решила, что надо потихоньку двигаться вперед, дальше от порога. Лишь по пути в кухню я отметила про себя, что ситуацию усугубляла висевшая в прихожей кошмарная картина, которую я раньше почему-то совсем не замечала; на ней был изображен светловолосый мальчик лет десяти, но у художника, по всей видимости, на пол-пути иссякло вдохновение, взгляд мальчика был поразительно пустым и ничего не выражающим, спрашивать я, естественно, о нем не стала, но в памяти вдруг всплыла вся эта история, неразбериха, сын и авария, я снова принялась терзать Ирью расспросами о том, что случилось, и она остановилась, Ирья, перед дверью туалета, на которой висело измятое сердце из красной фольги, и наконец рассказала.
Их была целая машина юнцов, в этой аварии, возвращались с вечеринки, где-то около полуночи, тот, что сидел за рулем, только-только получил права, всего на прошлой неделе, очень знакомая по газетам история, даже ужас берет, и страшно, и стыдно, чувствуешь себя маленькой-премаленькой на фоне всех этих газетных новостей; но мои размышления прервала Ирья, которая опять залилась слезами, сказав, что Калле тоже должен был получить права на следующей неделе, их Калле, и конечно же получил бы. Я закивала, но по-прежнему не понимала, что же стало с Калле, Господи, жив ли он, и, не в силах больше терпеть неизвестность, я вцепилась в Ирью, стала трясти ее и выкрикивать имя ее сына, Калле, и невозможно описать словами, какая вдруг меня охватила тревога, казалось, что все страхи и волнения вдруг слились воедино, и за Калле, и за тех, других, кто был в той машине, и, конечно, за саму Ирью, и за собственного сына, который тоже куда-то пропал; словно один краткий миг вместил в себя всю несправедливость, случившуюся на земле, все заботы, все тревоги, всю боль; и это криком рвалось наружу, пока я трясла за плечи несчастную измученную женщину.
Судя по всему, без крика не обошлось. Так как неожиданно из дверей гостиной возникло круглое, натруженное, покрытое волосами плечо. Я до того перепугалась, что изо рта вырвалась новая порция крика. Ирья, казалось, ничего не замечала, а я с замиранием сердца смотрела, как вслед за рукой показалась белая майка и заросшая мужская голова, два глубоко посаженных глаза, а за ними наполненные резервуары слезного вещества, сдерживаемого из-за необходимости сохранять на людях самообладание, но сдержать которое были в состоянии только люди из племени отцов.
— Ну и что? — сердито пробурчал рядом с дверным косяком рот, обрамляемый беспокойным ворсом.
В моей голове промелькнула нелепая мысль, что вот как, оказывается, в действительности вырастает борода печали, прямо как в сериале «Дерзкие и красивые», где Ридж за время рекламы покрывается щетиной даже от самого незначительного переживания; вернувшись к действительности и не придумав ничего лучшего, тоже спросила: что еще?
— Ну и что? — взвыла Ирья, глядя на мужа с таким видом, словно боялась, что он опять принес какие-то ужасные новости.
Потом, вероятно, у всех одновременно лопнуло терпение. Я снова стала трясти Ирью и кричать. Скажи ради Бога, Что, Что, Что что, Про то, Про что, Про то, что случилось, Что, Авария, Но что с ним случилось, С кем, С Калле, с кем же еще, Разве Ирья не сказала, Нет, Ну так скажи, Ох-ох, Расскажи же ей, Расскажи ты, Да расскажите же наконец. И так далее и так далее еще долгое время, казалось, что все трясут друг друга, и кричат, и плачут, и машут руками, и повторяют «что» да «что», пока наконец Йокипалтио-отец не взял себя в руки и не расставил все точки над «i», пояснив, что один из ребят действительно погиб, водитель, а с Калле все в порядке, точнее, физически все в порядке, но это был его друг, они хорошо знали семью, жили здесь совсем неподалеку и…
Его слова, казалось, тонули в чем-то шумном и сером. Пронзительно-сером.
После очень длинного, невообразимо растянутого отрезка времени мужчина, стоявший рядом неподвижно, словно памятник, вдруг резко и как будто механически раскрыл объятия и заключил в них онемевшую Ирью. Трудно было представить, что он мог ей сделать что-то плохое, ее муж. Стало невыносимо жалко их, всю семью, казалось, что все это жутко несправедливо, ведь у них и прежде хватало неприятностей, хотя, конечно, слава Богу, Калле жив, ну надо же, и тем не менее. Стало нестерпимо стыдно за свое поведение, за тряски и крики, просто кошмар, хотелось как-то им помочь, но как — я не знала, поэтому я просто стояла беспомощно рядом и смотрела на никотиновый пластырь, впившийся в плечо Рейно, который, похоже, давным-давно о нем позабыл.
Чуть позже, когда уже стало казаться, что они перестали обращать на меня внимание, я встрепенулась, вновь вернувшись к действительности, и сказала, что неплохо бы выпить кофе. Ирья подняла голову откуда-то из-под мужниной подмышки и дала понять, что полностью согласна.
Кофе сварили и выпили. Рейно поплелся обратно к телевизору, а я осталась в кухне посмотреть, не нужна ли Ирье помощь. Она справилась сама, более-менее. Выпили еще кофе. Немного поплакали, теперь уже радуясь, что их сын выжил, конечно, сокрушались о его друге, которому, увы, не повезло. И еще о том, что в мире все так несправедливо. Когда же Ирья сказала, что уже более-менее пришла в себя и надо бы сходить к матери погибшего мальчика, я стала ее отговаривать, сомневаясь, что в ее состоянии можно одной идти по улице, упадет еще где-нибудь в кустах или угодит под машину. Пугать ее новым несчастным случаем было, пожалуй, не очень уместно, но она не обратила на мои слова никакого внимания, Ирья, и сказала только, что все равно надо сходить, посмотреть, как они там, и сложно было возразить, ведь я сама выступала в той же роли, а потому мне ничего не оставалось, как идти вместе с ней, хотя было страшно: что же там, за дверью, ожидает?
Но на лестничной площадке — никого. Мы быстро спустились по грязной от ног лестнице и немного постояли у машины; взглянув на нее, Ирья недоверчиво покачала головой. На лоб падали огромные, размером с ватные диски, хлопья мокрого снега, похожие на тающих бабочек.
Мы обнялись. И она пошла, прижимая к груди сумочку и напряженно шагая вперед, но выглядела она при этом такой подавленной, что сердце защемило. Когда ее сгорбившаяся и одновременно обмякшая за день спина скрылась за деревьями, я уже без сил почти вползла в машину.
* * *
Разумеется, выехав со двора, я от всех этих переживаний повернула совершенно не туда, что привело к известным последствиям, точнее, известными их можно назвать с натяжкой, ведь в тот момент я о них ничего еще не знала, правда, давно известно, что проблемы всегда возникают, если повернешь не туда. Так и случилось, хотя, конечно, было невозможно предсказать, во что выльется эта моя оплошность. Свою ошибку я поняла сразу, как только повернула, но исправить ее, дав задний ход, было уже нельзя, так как за мной выстроилась целая вереница машин. В результате я просто ехала вперед, не зная, куда приткнуться, дома то становились меньше, то снова вырастали, бетонные постройки сменились сначала кирпичными, потом деревянными и, наконец, снова замелькали бетонные, и повсюду открывалась угнетающая, пасмурная и мрачная картина: пограничное состояние между поздней осенью и ранней зимой, что никоим образом не способствовало поднятию и без того ужасного настроения. Я только тогда осознала, сколько всего пришлось им там пережить, от одной мысли об этой несправедливости, ставшей вдруг такой невыносимой, хотелось забиться в угол.