Время было позднее, мысли путались. Индейка предстала в воображении Уилла символом и воплощением всех лживых обещаний, фальшивых уверений и роковых приговоров, обрушенных на него Санаторием. Индейка-то благодарна, но он, Уилл Лайтбоди, благодарности не испытывает. Внезапно ему захотелось, чтобы чертова птица закорчилась в смертных муках, заверещала от боли. Схватить бы ее за бородавчатую шею, сплющить тупую луковку черепа, задушить, выщипать, оторвать крылья и лапы! Повинуясь безотчетной силе, тянувшей его за собой, Лайтбоди добрался до лестницы и, шатаясь как сомнамбула (впрочем, достаточно сообразительная для того, чтобы не воспользоваться лифтом), заковылял вверх по ступенькам. Предстояло подняться на целых шесть этажей. К тому времени, когда Уилл добрался до верха, он едва дышал, а пот струйкой сбегал по позвоночнику.
Несколько минут ушло на то, чтобы прийти в себя. Безмятежный покой царил в стенах Санатория. Уилл представил себе мирно почивающую мисс Манц; ровно дышащего и сурового даже во сне доктора; похотливо храпящего Линнимана; убаюканную легким, беззаботным сном Элеонору.
В этот поздний час на верхнем этаже никого не было – ни пациентов, ни врачей, ни медсестер, ни служителей. Уилл шагнул в коридор и, держась поближе к стене, направился к величественным вратам столовой. Он не удивился бы, если бы вдруг навстречу ему ринулась миссис Стовер, бдительная, как мифический трехглавый пес. Но даже миссис Стовер нуждалась в отдыхе. У входа в столовую никого не было. Лайтбоди долго стоял перед дверью, потом взялся за ручку, приоткрыл створку совсем чуть-чуть и проскользнул внутрь.
В сумрачном свете уличных фонарей, проникавшем через окна, зал показался ему еще больше: массивные колонны, недвижные пальмы – прямо недра какого-то мрачного мавзолея. Наверху можно было прочесть лозунг Хорейса Б. Флетчера, а в дальнем углу, над клеткой с индюшкой, висел тот самый злополучный транспарант про «благодарную птицу». Столы, оказывается, уже были накрыты для завтрака. Благодарная птица вела себя тихо, никаких звуков не издавала.
Господи, что это он удумал? Лайтбоди чувствовал себя вором, убийцей. Неужели же он пойдет на такое чудовищное злодеяние? Ни в чем не повинная птица, живая, безгрешная. Но тут он вспомнил доктора, самодовольного, непогрешимого, с его лозунгами, румяными щеками и всеми прочими атрибутами. Иронический смысл задуманного преступления рождал дополнительный соблазн… Придушить «благодарную птицу» в ее собственной клетке. Как, интересно, поступят с трупом? Обнаружат на рассвете и выкинут на помойку? Или же достопочтенный доктор по-тихому заменит ее на другую индюшку? Как он объяснит скоропостижную кончину своей питомицы?
Решительно выпятив челюсть, Уилл пересек столовую безжалостной поступью палача. Вот и клетка – прямо перед ним. Сквозь призрачно-светлые прутья проглядывает суровая тьма.
Ни звука, ни движения. Где эта чертова тварь? А что, если она раскудахтается, когда он откроет дверцу и ухватит ее за благодарное горло? Нужно быть осторожней. Не дай бог еще застукают…
Он представил себе свирепую физиономию Келлога, обвиняюще выставленную вперед козлиную бородку, злобные непрощающие глазки. Что это вы сделали с моей индюшкой, сэр?
Лайтбоди взялся пальцами за засов и подергал его. Как эта штука открывается? Ах, вот как. Он открыл дверцу, но внутри по-прежнему ничто не шевелилось.
В нос шибануло резким аммиачным запахом птичьего двора. А потом Лайтбоди разглядел и птицу – черную кучу перьев на полу. Попросту говоря, кучу мусора. Глубоко вздохнув, он протянул руки.
Ничего. Ни писка, ни удивленного клекота. Индюшка не шевелилась. Более того, она была холодной. Какой-то неживой.
Б полнейшем недоумении Уилл схватил птицу за кожистые ноги и выволок из клетки, подняв целое облако пуха и пыли. Щурясь в сумеречном свете, поднес индюшку к глазам и увидел, что голова птицы безжизненно откинута, крылья висят двумя тряпками.
И Уиллу стало страшно. Благодарная тварь покачивалась, словно висельник на конце веревки.
Сдохла. Индюшка сдохла, причем без всякой его помощи.
Часть II
Терапия
Глава первая
Вот и елка зажглась
Перед Рождеством Санаторий преобразился. Холлы украсились хвойными ветками и венками из остролиста, в вестибюле обосновалась двадцатифутовая елка, повсюду посверкивала фольга, игрушки, пестрели хлопушки. Доктор Келлог считал, что все праздники – от Дня Сурка до Дня Независимости – нужно использовать с максимальной пользой, то есть мобилизовать пациентов на борьбу за здоровый образ жизни. В Рождество же Шеф и вовсе творил чудеса. Персонал с утра до вечера хлопотал, организуя катания на санях, хоровое пение, состязания с призами и все такое прочее. Доктор всегда говорил, что, если пациента занимать делом, ему не взбредет на ум какая-нибудь глупость.
Медсестры ходили особенным, пружинистым шагом, врачи и носильщики насвистывали веселые песенки, так что даже самые мрачные из пациентов понемногу оттаивали. Все это входило в курс бэттл-крикской терапии.
Однако на сей раз Джону Харви Келлогу было не до веселья – несмотря на всю эту праздничную суету и на предстоящую раздачу пациентам плодов из буколической корзины (для этого Шеф наряжался в свой любимый костюм Деда Мороза).
Дела обстояли просто ужасно. Доктор ощущал себя падающим в пропасть. Депрессия была такой глубокой, что впору самому себе прописывать физиологический образ жизни и лечение от неврастении. В том-то и заключался парадокс – доктор и так уже жил совершенно физиологически. Беда была в том, что это не помогало. Может быть, он просто устал.
Он тихо сидел у себя в кабинете, черпая ложечкой йогурт и просматривая записи для нынешнего вечера вопросов и ответов. В чем же причина депрессии? Должно быть, в Джордже – он стал последней каплей в чаше терпения, и без того переполненной посягательствами всевозможных махинаторов, имитаторов, узурпаторов и прочих мошенников, покушавшихся не только на плоды величественных трудов Келлога, но и на само это славное имя. Доктор чувствовал себя стареющим грозным королем, которого со всех сторон осаждают взбунтовавшиеся подданные, или же Лаокооном, сражающимся со змеями – отдерет от себя одну, а его уже оплетает новое кольцо. Но почему они не угомонятся, не оставят его в покое?
С самого начала враги пытались разорить Келлога, обокрасть, нажиться на том, что принадлежало только ему. Стоило изобрести карамельно-зерновой кофе, как Чарли Пост немедленно своровал рецепт, заработал кучу денег с помощью наглой рекламы, скупил половину города, включая утреннюю газету, и превратил жизнь доктора в сущий ад.
Потом Келлог изобрел кукурузные хлопья, и тут уж целая орда алчных негодяев хлынула в Бэттл-Крик. Чего они только не делали – и подкупали служащих Келлога, и понаоткрывали конкурирующих компаний чуть ли не в каждой городской лачуге. А хуже всех поступил родной брат, Уилл Келлог. Рана не зарубцевалась до сих пор. Теперь, по прошествии времени, бездна, разделяющая братьев, стала глубже Великого Каньона, шире Тихого океана и все продолжала разрастаться. А ведь он доверял этому человеку, свято верил ему, ведь они – одна плоть и кровь. Век живи – век учись. Так-то оно так, но сердце все равно болело.