Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48
– Да-а, – неопределенно произнесла Евгения Станиславовна.
Они помолчали.
– Колюжного видала? Жив?
– В восемьдесят седьмом жив был, – сказала Евгения Станиславовна.
– Ну, ну, – кивнула удовлетворенно Настенька. – Что ему сделается? – И обе они заулыбались.
«До конца стоянки скорого поезда Москва – Адлер осталась одна минута», – пронесся над перроном металлический голос диспетчера, и Настенька засуетилась.
– Эх, Настенька… – с горечью сказала Евгения Станиславовна.
– Да вот хоть картошки возьми.
Настенька почти насильно вложила пакет с картошкой в свободную руку Евгении Станиславовны.
– А ну без разговоров мне, – командным голосом, резко и властно погасила она сопротивление Евгении Станиславовны, и Евгения Станиславовна в это мгновение словно бы увидела ее, какой и привыкла вспоминать – с румянцем во всю щеку, в черном берете, лихо заломленном на левую сторону. Она только порывалась дать ей сколько-то денег за эту картошку, но и сама понимала всю неуместность этого.
– Заезжай, Женя, сестричка, – приговаривала Настенька, и в голос ее вернулась ласковая мягкость. – Посидим, вспомним, как Богу душу… – личико ее внезапно сморщилось и на правое подглазье быстро выкатилась слеза. – Все ж у меня свое: яблоки есть и сливы, и абрикос, мелкий, правда, жерделей зовем его. Всего закатала… В Москве-то как у вас? Мышей-то еще не едят? – неожиданно улыбнулась она.
– Кому как, – заметила Евгения Станиславовна, прижав к себе картошку и глядя в светлые прозрачные глаза Настеньки со снисходительной нежностью.
– Ну, помогай Бог, – сказала Настенька и подсадила Евгению Станиславовну, помогая ей поставить ногу на первую, самую высокую ступеньку. – Помогай Бог.
Диски колес медленно повернулись, и завертелся в них веселый стальной сгусток света. Настенька, подхватив свою сумку, некоторое время шла по перрону за поездом, глядя снизу вверх на окно, в котором виднелась Евгения Станиславовна, а потом остановилась и, уже не оборачиваясь на поезд, углом платка обмахивала уголки глаз.
Евгения Станиславовна стала в проходе напротив своего купе и смотрела сквозь пыльное стекло. Протяжные пологие нераспаханные холмы плавно плыли за толстым стеклом. Брошенная нелюбая земля поросла колтунами бурьянов. Где-то далеко в их складках лежали деревни и даже были видны над домами дымки, уходящие в светлое, но уже темнеющее небо. После этой неожиданной встречи с Настенькой Евгения Станиславовна замечала в себе такую бодрость и воодушевление, точно сбросила двадцать лет. Она как будто воочию видела, как быстро, весело побежала по жилам кровь, и стук сердца поднялся в виски. И этот всплеск чувств родил в ней обманчивое ощущение, что мир прост и понятен и принадлежит ей, как это случилось с ней в первый раз той далекой-далекой весной. Постепенно это ощущение стало спадать, она почувствовала усталость, прошла в купе и села на свое место. В глазах у нее стояли слезы, так что сосед виделся ей в прозрачном дрожащем контуре.
– Угощайтесь, товарищ, – как-то безучастно предложила она, разворачивая картошку, данную ей Настенькой. Картофелины еще хранили тепло и от них поднимался бледный, еле видимый пар. На одной чернела прилипшая веточка укропа.
Мужчина поглядел на нее недовольно.
Евгения Станиславовна, глядя, как идет и идет бледный пар от картошки, неторопливо, тщательно, как оборки юбки, перебирала все подробности жизни, которые успела ей сообщить Настенька. После демобилизации вернулась домой, вышла замуж за бухгалтера заготконторы, старшего сына убили – кто? за что? – ничего этого не успела узнать Евгения Станиславовна, – младший пьет, хорошо хоть худого не делает, смирный, и Настенька довольна: довольна, что есть сын, что есть огородишко, садишко, а пенсии на хлеб хватает, едва, но хватает. Да ведь, с другой стороны, подумала она, не намного-то больше понадобилось бы слов и ей самой, чтобы сейчас рассказать свою жизнь, когда-то такую насыщенную событиями. Доучивалась, тоже вышла замуж за своего преподавателя, надолго его пережила, остались сын и дочь, до недавних дней и сама преподавала… Лично у нее все обстояло более-менее благополучно, и если бы не эти чудовищные перемены, она смело могла бы сказать, что прожила хорошую жизнь, даже не очень и трудную. Да, она отчетливо помнила, что при начале того, что назвали перестройкой, никто не хотел ничего ломать до основания – было стремление улучшить уже существовавшее. По крайней мере, так это понимала она и бесчисленное количество других людей, которых она знала и понимала. И это казалось разумным и единственно правильным. Сейчас она с горечью вспоминала, с каким воодушевлением воспринимал все грядущее ее сын – инженер на заводе Хруничева, уверял, что настает великая, невиданная эпоха, и с каким недоумением озирался, когда грядущее превратилось в настоящее, а потом как-то разом сник, постарел и все внимание стал уделять садовому участку. Все это зародило в Евгении Станиславовне нехорошую, скрытую обиду, и последние несколько лет Евгения Станиславовна, хотя и старалась не поддаваться ей, жила с этим жгучим чувством. Внуки ее, напротив, в отличие от своих родителей и ее, все принимали легко и даже находили в своем времени немало удовольствий, были неплохо устроены, хотя и не так, как планировалось изначально, благодаря им она не испытывала ни в чем недостатка; она пыталась посмотреть на мир их глазами, но ничего путного не могла рассудить о них: то ли это было простое следствие молодости, – она допускала, что по преклонности лет, по немощи ли ума она не понимает чего-то важного, и искренне пыталась понять.
Но воздух насытил паралитический газ многозначительной болтовни, и он обволакивал сознание, так что ее жизнь представлялась чередой ошибок: она ошиблась, когда с первого курса университета пошла на фронт медсестрой, ошиблась, что не очутилась в плену, ошиблась, что верила своему правительству, а потом ошиблась, что несмотря на ту страшную правду, которая вдруг стала всеобщим достоянием, продолжала любить свою родину, что не смогла понять щедрую душу миролюбивого американского правительства, не оценила значение мирового сообщества; в этот зловещий счет ставилось ей то, что она искренне полагала бескорыстие одной из первейших человеческих добродетелей и ненавидела стяжательство; вина ее заключалась и в том, что слишком редко жизнь ставила ее перед роковым выбором, чтобы ее протест против неправды сразу обеспечивал бы ей героическое уничтожение или хотя бы мученическую изоляцию. И, в общем, очень справедливо получалось так, что во всем, что случилось в эти последние годы с ней лично, с ее семьей и со всей страной, виновата только она и такие, как она.
Радио, телевидение, газеты и журналы чрезвычайно умно вскрывали эти ошибки. Энергичные господа в дорогих одеждах доходчиво разъясняли, что и как нужно сделать, чтобы общественная жизнь вошла в нормальное русло, просили немного потерпеть, убеждали покаяться, заверяли, что вот наконец и настало время, когда все будет делаться и уже делается для человека, во имя человеческой личности, – время, ради наступления которого принесено столько жертв, а потом внезапно бросили клич: «Спасайся, кто может!», и доверчивым людям ее поколения было отказано уже не просто в справедливости, но в самом милосердии…
Ознакомительная версия. Доступно 10 страниц из 48