наступал черед этой странной затеи — свадьбы. «Пока смерть не разлучит нас». Ну что ж, это тоже верно. Если ты в силах все исправить — ты должен попытаться. Как только в другом тебе кивает красота, следом приходит и смерть — и тоже кивает тебе.
Свадьба за свадьбой! Разум Джона Уэбстера парил над миром. Он смотрел на женщину, которая, хоть они и расстались много лет назад — да, они и вправду безвозвратно расстались однажды на холме, над долиной в штате Кентукки, — которая по-прежнему каким-то нелепым образом была с ним связана, и в этой же самой комнате была другая женщина, его дочь. Дочь стояла рядом с ним. Он мог бы протянуть руку и коснуться ее. Она не смотрела ни на него, ни на мать, она смотрела в пол. О чем она думала? Какие мысли пробудил он в ней? Чем обернутся для нее события этой ночи? На многие вопросы у него не было ответов, многое следовало препоручить заботам высших сил.
Мысли мчались, задыхались на бегу. Всю свою жизнь он сталкивался там, в мире, с мужчинами определенного толка. Обычно они были из тех, кого принято именовать сомнительными типами. Что с ними не так? То были мужчины, которые шагали по жизни с эдаким летящим изяществом. Они, в сущности, были выше добра и зла, им не было дела до тех сил, под влиянием которых строятся и разрушаются судьбы людей. Джон Уэбстер сталкивался с несколькими такими мужчинами, и с тех пор они не шли у него из головы. Теперь они, будто в процессии, шествовали перед его внутренним взором.
Вот белобородый старик с тяжелой тростью, рядом с ним бежит пес. Старик широкоплеч и поступь у него такая, какой ни у кого больше нет. Джон Уэбстер встретил его как-то раз, когда ехал по пыльной деревенской дороге. Кто этот человек? Куда идет? От него исходило какое-то особенное ощущение. «А не пошел бы ты к черту, — казалось, говорил весь его облик. — Я тут иду. Я полон царственного величия. Разглагольствуйте, если угодно, о демократии и равенстве, набивайте свои гнилые тыквы белибердой о загробной жизни, стряпайте свои маленькие враки, без которых вам так тяжко брести в темноте, — но прочь с дороги. Я иду при свете».
Должно быть, со стороны Джона Уэбстера было нелепо думать о старике, которого он однажды встретил на проселочной дороге. Но совершенно точно, что весь его облик врезался ему в память с необычайной отчетливостью. Он остановил коня, чтобы посмотреть старику вслед, но тот даже не снизошел обернуться и удостоить его взглядом. Ну что ж, у того старика и впрямь была царственная поступь. Наверное, потому-то он и привлек внимание Джона Уэбстера.
Он думает о самом себе и о таких вот мужчинах — обо всех, каких видел за свою жизнь. Был еще матрос на пристани в Филадельфии. Джон Уэбстер был в этом городе по делам, и однажды днем ему нечем было заняться, так что он спустился к морю, туда, где грузили и разгружали корабли. У причала был пришвартован парусник, бригантина, и он увидел, как какой-то мужчина подходит к пристани. Через плечо у него была перекинута сумка — в ней, наверное, он хранил свою матросскую одежду. Он конечно же был матрос и намеревался пуститься в плавание на бригантине. Он попросту подошел к борту судна, забросил сумку на палубу, позвал какого-то человека — тот высунул голову из-за двери какой-то надстройки, — повернулся и пошел прочь.
Кто же выучил его такой походке? Сам дьявол! Мужчины в большинстве своем, да и женщины, крадутся сквозь жизнь, как воры. Кто внушил им это чувство, из-за которого они кажутся себе такими ничтожествами, такими червями? Неужто они никогда не прекращают марать самих себя склизкими обвинениями — и если так, что же заставляет их так поступать? Старик на проселочной дороге, моряк, шагающий по улице, боксер-негр, которого он однажды увидал за рулем авто, игрок на скачках в одном южном городке — в чересчур броском клетчатом жилете тот прохаживался перед трибуной, заполненной публикой, или та актриса — раз он видел, как она выходила из театра со служебного входа, — они, должно быть, плюют на всех и вся и вышагивают подобно королям.
Что внушило этим мужчинам и женщинам такое уважение к самим себе? Ясно, что все дело — именно в уважении к себе. Наверное, им незнакомо чувство вины и стыда, снедавшее стройную девушку, на которой он однажды женился, и грузную бессловесную женщину, которая теперь так неказисто развалилась на полу у него под ногами. Представь себе такого человека, представь, с какими словами он обращается к самому себе: «Ну вот он я, видишь, вот он я на свете. У меня вот это самое тело, долговязое ли, коренастое ли, вот эти самые волосы, каштановые или русые. Глаза у меня этого самого, а не другого цвета. Я ем, я сплю по ночам. Всю жизнь мне предстоит проторчать среди людей вот в этом самом теле, моем теле. И что же, ползать мне перед ними или вышагивать гордо, подобно королю? Ненавидеть собственное тело, бояться его, этого дома, в котором мне суждено обитать, — или относиться к нему с почтением и заботиться о нем? Черт возьми! Какие тут могут быть вопросы? Я приму жизнь такой, какова она есть. Птицы будут петь для меня, земля по весне вспыхнет зеленью для меня, вишня расцветет в саду для меня».
Джону Уэбстеру представилась фантастическая картина: человек из его фантазий входит в комнату. Он прикрывает за собой дверь. На каминной полке в ряд горят свечи. Человек открывает шкатулку и достает серебряный венец. Вот он тихонько смеется и водружает венец себе на голову. «Я короную себя, теперь я человек», — говорит он.
Это было изумительно. Вот ты в комнате, смотришь на женщину, которая некогда была твоей женой, и вот-вот ты отправишься в путешествие и уж больше никогда ее не увидишь. Как нежданно ослепляет тебя эта пелена мыслей. Повсюду резвятся твои фантазии. Кажется, часами стоишь как истукан и думаешь о своем, а на деле прошло всего несколько секунд с того момента, как голос жены, окликнувшей его этим «не надо», прервал его собственный голос, рассказывавший историю самого обыкновенного несчастливого брака.